— Но какое же доказательство этому?..
— И доказательств никаких не надо,— заговорил профессор, причем его акцент почему-то пропал,— просто в белом плаще…
Глава II
Золотое Копье {187}
В белом плаще с кровавым генеральским подбоем {188}, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца ниссана в колоннаду дворца вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.
Больше всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало прокуратору очень нехороший день. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и пота от конвоя примешивается проклятая розовая струя. Из недальних казарм за дворцом {189}, где расположились пришедшие с Понтием в Ершалаим римские манипулы, заносило дымком в колоннаду, но и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что в манипулах кашевары начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух.
«О боги, боги, за что вы наказываете меня? Да, нет сомнений, это она опять, непобедимая ужасная болезнь — гемикрания {190}, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Попробую не двигать головой».
На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону.
Секретарь почтительно вложил в нее дощечку {191}. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное на восковой поверхности, вернул таблицу и с трудом сказал:
— Приведите преступника.
И сейчас же из сада, под колонны, двое легионеров ввели и поставили перед креслом человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький голубой хитон. Рыжеватые волосы его были прикрыты повязкой с ремешком, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у него был большой синяк, у угла рта ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.
Тот помолчал, потом спросил тихо по-арамейски:
— Так это ты хотел разрушить ершалаимский храм?
Прокуратор при этом сидел как каменный, губы его шевельнулись чуть-чуть при произнесении слов. Происходило это оттого, что прокуратор боялся качнуть пылающей адской болью головой.
Молодой человек несколько подался вперед и начал говорить:
— Добрый человек! Поверь мне…
Но прокуратор, ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:
— Ты меня называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все называют меня злым человеком, и это верно.— И так же монотонно прибавил: — Позовите кентуриона Крысобоя.
Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион из первого манипула, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором.
Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце. Прокуратор обратился к кентуриону по-латыни:
— Преступник называет меня «добрый человек»… Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мною. Но не бить.
И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который жестом показал арестованному, что тот должен следовать за ним.
Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появился, из-за его роста, а те, кто видел его впервые,— из-за того, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его семнадцать лет тому назад был разбит ударом германской палицы.
Простучали тяжелые сапоги кентуриона по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби в саду, да еще вода пела монотонную, но приятную песню в фонтане.
Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет.
Выведя арестованного из-под колонн в сад, Крысобой взял у легионера, стоявшего у стены, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица, глаза обессмыслились.
Марк одною левой рукой вздернул упавшего, легко, как пустой мешок, поставил на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова:
— Римского прокуратора называть — игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня? Или ударить тебя?
Арестованный покачнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и сказал хрипло:
— Я понял тебя. Не бей меня.
Через несколько минут он вновь стоял перед прокуратором.
Прозвучал тусклый, больной голос:
— Имя?
— Мое? — торопливо отозвался арестованный, всем существом выражая готовность отвечать толково, не вызывать более гнева.
Прокуратор сказал негромко:
— Мое мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое.
— Ешуа,— поспешно ответил арестант.
— Прозвище?
— Га-Ноцри.
— Откуда ты родом?
— Из Эн-Сарида,— ответил арестант, головой показывая, что там где-то есть Эн-Сарид.
— Кто ты по крови?
— Сириец.
— Где ты живешь постоянно?
— Я путешествую из города в город.
— Есть ли у тебя родные?
— Нет никого. Мои родители умерли, когда я был маленьким. Я один в мире.
— Знаешь ли ты грамоту?
— Да.
— Знаешь ли ты какой-либо язык, кроме арамейского?
— Знаю. Греческий.
Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания зеленый глаз уставился на арестованного. Другой остался закрытым.
Пилат заговорил по-гречески:
— Так ты собирался разрушить здание храма? И подговаривал на это народ?
Тут молодой человек опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, он заговорил по-гречески:
— Я, до… игемон,— тут ужас мелькнул в глазах арестанта оттого, что он едва не обмолвился словом «добрый человек»,— никогда в жизни не собирался разрушить здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие.
Удивление выразилось на лице секретаря, записывавшего показания: подследственный говорил по-гречески гладко и свободно.
— Много разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают среди них маги, астрологи, гадалки и предсказатели, а также воры и убийцы. Трех из них сегодня увидит народ на столбах. Ты будешь четвертым. Ты — лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют ваши же добрые люди.
— Добрые люди,— заговорил арестант и, добавив торопливо: — игемон,— продолжал: — ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться несколько тысяч лет. И все из-за того, что они неверно записывают за мной {192}.
Наступило молчание. Теперь уже оба зеленые глаза тяжело глядели на арестанта.
— Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник,— произнес Пилат мягко и монотонно,— за тобою записано мало, но записанного достаточно, чтобы тебя повесить.
— Нет, нет, игемон,— весь напрягаясь, заговорил арестованный,— ходит, ходит один с таблицей и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в его таблицу и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Ведь я-то говорил иносказательно о храме, а он понял, так же, как и другие, это буквально. Я его умолял — сожги ты, Бога ради, свою таблицу. Но он вырвал ее у меня из рук и убежал.
— Кто такой? — спросил Пилат и тронул висок рукою.