Изменить стиль страницы

И вот как раз в то время, когда Григорий Александрович рассказывал поэту о том, как ацтеки лепили из теста фигуру Вицлипуцли, в аллее показался первый человек.

Впоследствии, когда, откровенно говоря, было уже поздно, разные учреждения представили свои сводки с описанием этого человека. Сличение их не может не вызвать изумления. Так, в первой из них сказано, что человек этот был маленького роста, зубы имел золотые и хромал на правую ногу. Во второй — что человек был росту громадного, коронки имел платиновые, хромал на левую ногу. Третья лаконически сообщает, что особых примет у человека нету.

Приходится признать, что ни одна из этих сводок никуда не годится.

Раньше всего: ни на какую ногу описываемый не хромал и росту был не маленького и не громадного, а просто высокого. Что касается зубов, то с левой стороны у него были платиновые коронки, а с правой золотые.

Он был в дорогом сером костюме, в заграничных, в цвет костюма, туфлях. Серый же берет он лихо заломил на ухо, под мышкой нес трость с черным набалдашником в виде головы пуделя. По виду — лет сорок с лишним. Рот кривой какой-то. Выбрит гладко. Брюнет. Один глаз черный, другой почему-то зеленый. Брови черные, но одна выше другой. Словом — иностранец.

Пройдя мимо скамьи, на которой помещались редактор и поэт, иностранец покосился на них, остановился и вдруг уселся на соседней скамейке, в двух шагах от приятелей.

«Немец»,— подумал Мирцев.

«Англичанин,— подумал Понырев,— ишь, и не жарко ему в перчатках».

А иностранец окинул взглядом высокие дома, квадратом окаймлявшие Пруды, причем заметно стало, что видит это место он впервые и что оно его заинтересовало. Сперва он остановил взор на верхних этажах, ослепительно отражающих в стеклах изломанное, навсегда уходящее от Григория Александровича солнце, затем перевел его вниз, где стекла начали предвечерне темнеть, чему-то снисходительно усмехнулся, прищурился, руки положил на набалдашник, а подбородок на руки.

— Итак, резюмирую,— говорил Мирцев,— нет ни одной восточной религии, в которой, как правило, непорочная дева не произвела бы на свет бога. И христиане, не выдумав ничего нового, точно так же создали своего Христа, которого на самом деле никогда в живых не было. И вот на это и нужно сделать главный упор в поэме…

Тут Понырев сделал попытку прекратить замучившую его икоту, задержав дыхание, отчего икнул мучительнее и громче.

В этот момент Мирцев прервал свою речь, потому что иностранец вдруг поднялся и направился к нему. Литераторы поглядели на него удивленно.

— Извините меня, пожалуйста,— заговорил подошедший с явным иностранным акцентом, но не коверкая слов,— что я, не будучи знаком, позволяю себе… но предмет вашей ученой беседы настолько интересен, что…

Тут он вежливо снял берет, и друзьям ничего не оставалось, как приподняться и раскланяться.

«Нет, скорее француз…» — подумал Мирцев.

«Поляк?» — подумал Понырев.

Необходимо добавить, что на Понырева иностранец с первых же слов произвел отвратительное впечатление, а Мирцеву, наоборот, очень понравился.

— Разрешите мне присесть? — так же вежливо попросил иностранец, и приятели как-то невольно раздвинулись, а иностранец ловко уселся между ними и тотчас вступил в разговор: — Если я не ослышался, вы изволили говорить, что Иисуса не было на свете?

— Нет, вы не ослышались,— учтиво ответил Мирцев,— именно это я и говорил.

— Ах, как интересно! — воскликнул иностранец.

«Какого черта ему надо?» — подумал Понырев и нахмурился.

— А вы соглашались с вашим собеседником? — осведомился неизвестный, повернувшись к Поныреву.

— На все сто! — подтвердил тот, любя выражаться вычурно и фигурально.

— Изумительно! — вскричал непрошеный собеседник и, воровски почему-то оглянувшись и снизив почти до шепота свой низкий голос, сказал: — Простите мою навязчивость, но я так понял, что вы и вообще не верите в Бога? — он сделал испуганные глаза и прибавил: — Клянусь, я никому не сажу.

— Мы не верим в Бога,— чуть улыбнувшись испугу интуриста, ответил Мирцев,— но об этом можно говорить совершенно свободно.

Иностранец откинулся на спинку скамейки и спросил, даже привизгнув от любопытства:

— Вы — атеисты?!

— Да, мы атеисты,— весело ответил Мирцев, а Понырев подумал, рассердившись: «Вот прицепился гусь заграничный!»

— Ах, какая прелесть! — вскричал странный иностранец и завертел головой, глядя то на одного, то на другого литератора.

— В нашей стране атеизм никого не удивляет,— дипломатически вежливо сказал Крицкий,— большинство нашего населения сознательно и давно перестали верить сказкам о Боге.

Тут иностранец отколол такую штуку: встал и пожал изумленному редактору руку, произнеся при этом такие слова:

— Позвольте вас поблагодарить от души!

— За что это вы его благодарите? — заморгав, осведомился Понырев.

— За очень важное сведение, которое мне как путешественнику чрезвычайно интересно,— многозначительно подняв палец, пояснил заграничный чудак.

Важное сведение, по-видимому, действительно произвело на путешественника сильное впечатление, потому что он испуганно обвел глазами дома, как бы опасаясь в каждом окне увидеть по атеисту.

«Нет, он не англичанин…» — подумал Крицкий, а Понырев подумал: «Где это он так наловчился говорить по-русски, вот что интересно!» — и нахмурился.

— Но позвольте вас спросить,— после тревожного раздумья заговорил заграничный гость,— как же быть с доказательствами бытия Божия, коих, как известно, существует ровно пять?

— Увы! — с сожалением ответил Крицкий.— Ни одно из этих доказательств ничего не стоит, и человечество давно сдало их в архив. Согласитесь, что в области разума никакого доказательства существования [Бога] нет и быть не может.

— Браво! — вскричал иностранец.— Браво! Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу! Но вот курьез: он начисто разрушил все пять доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собою, соорудил собственное шестое доказательство!

— Доказательство Канта,— тонко улыбнувшись, возразил образованный Крицкий, сразу сообразивший, о ком идет речь,— также неубедительно. И недаром Шиллер говорил, что кантовские рассуждения по этому вопросу могут удовлетворить только рабов, а Штраус просто смеялся над этим доказательством.

Крицкий говорил, а сам в это время думал: «Но все-таки, кто же он такой? И почему он великолепно говорит по-русски?»

— Взять бы этого Канта, да за такие доказательства года на три в Соловки! — совершенно неожиданно бухнул Ваня Понырев.

— Иван! — сконфузившись, шепнул Крицкий.

Но предложение направить Канта в Соловки не только не поразило иностранца, а напротив, привело в восторг.

— Именно, именно! — закричал он, и левый зеленый глаз его, обращенный к Берлиозу, засверкал,— ему там самое место! Ведь говорил я ему тогда за завтраком: вы, профессор, воля ваша, что-то нескладное придумали, над вами, пожалуй, смеяться будут!

Крицкий вытаращил глаза. «За завтраком… Канту?! Что это он плетет?!.» — подумал он.

— Но,— продолжал иноземец, не смущаясь изумлением Крицкого,— отправить его в Соловки невозможно, по той причине, что он уже лет сто двадцать пять находится в местах, значительно более отдаленных от Патриарших прудов, чем Соловки, и извлечь его оттуда никоим образом нельзя, уверяю вас.

— А жаль! — отозвался задира Понырев, не совсем разобравшись в последних словах своего противника, а просто испытывая раздражение и не обращая внимания на укоризненные подмигивания и гримасы Крицкого.

— И мне жаль! — подтвердил неизвестный, сверкая глазом, и продолжал: — Но вот какой вопрос меня беспокоит: ежели Бога нет, то спрашивается, кто же управляет жизнью человеческой и всем распорядком на земле?

— Сам человек,— поспешил сердито ответить на этот, признаться, не очень ясный вопрос Понырев.

— Виноват,— мягко отозвался неизвестный,— для того чтобы управлять, нужно, согласитесь, составить точный план, на некоторый, хоть сколько-нибудь приличный срок. И вот, позвольте вас спросить, как же может управлять жизнью человек, если он не только не может составить какой-нибудь план на смехотворный срок, лет, скажем, в тысячу, но даже не может ручаться за свой собственный завтрашний день? И в самом деле,— тут неизвестный повернулся к Крицкому,— вообразите, что вы, скажем, начнете управлять, распоряжаться и другими, и собою, вообще, так сказать, входить во вкус — и вдруг у вас… кхе, кхе… саркома легкого…— тут иностранец сладко хихикнул, как будто мысль о саркоме легкого доставила ему удовольствие,— да, саркома,— жмурясь, как кот, повторил он звучное слово,— и вот ваше управление закончилось! Ничья судьба вас более не интересует. Родные вам начинают лгать, вы бросаетесь вначале к ученым врачам, затем к шарлатанам, а бывает, и к гадалкам. Как первое, так и второе, и третье совершенно бессмысленно, вы сами понимаете. И все это кончается совершенно трагически: тот, кто еще недавно полагал, что он чем-то управляет, уже не сидит за своим письменным столом, а лежит в деревянном ящике неподвижен, и окружающие, понимая, что толку от лежащего нет более никакого, сжигают его в печи.