Когда раздались звуки рояля, Блетчли запел громким голосом, почти завопил, задирая голову, чтобы показать, что знает гимн наизусть. Те, кто не умел читать и наизусть гимна не знал, просто смотрели на страницу и иногда открывали рот, без слов подпевая музыке.

После окончания гимна им велели положить книги. Блетчли уже закрыл свою перед последней строфой, повернулся, пока все еще пели, положил ее на стул, повернулся обратно, продолжая петь, и до конца стоял с полузакрытыми глазами, тупо глядя в потолок.

Прочли заключительную молитву, жена священника подождала, пока все закрыли глаза и сложили ладони, затем их благословили, женщина у рояля заиграла медленную мелодию, каждый взял свой стул и отнес его к стене. Блетчли и еще двое мальчиков постарше начали складывать сборники гимнов и Библии, а учителя отошли в конец зала и стояли там спиной к огню, грея руки.

Когда Колин вышел наружу, сияло солнце и ветер дул с полей ему в лицо. Одни дети столпились у дверей церкви, ожидая старших братьев и сестер и подбирая конфетти, оставшиеся после свадьбы накануне, другие побежали вниз по склону мимо Парка к поселку.

Батти все еще сидел на качелях, а Стрингер стоял сзади и раскачивал его.

— Эй! — крикнул Батти, и Колин вошел в калитку. Несколько учеников воскресной школы уже стояли возле качелей и карусели, дожидаясь разрешения Батти.

— Эй, — сказал Батти. — И часто ты туда ходишь?

— Сегодня в первый раз, — сказал он.

— А кто тебе велел? Твой старик?

— Нет, — сказал он.

Батти кивнул и сказал:

— Ладно, Стрингер, хватит.

Стрингер схватил цепи и остановил качели.

Батти спрыгнул на землю, а Стрингер сел, снял башмак и сунул руку внутрь. Его босая подошва чуть ниже большого пальца была вся в крови.

— А что вы там делаете? — спросил Батти. — Про бога разговариваете?

— Да, — сказал он.

— Мой старик, — сказал Батти, внимательно в него вглядываясь, — верит в бога. — Он продолжал смотреть на него, но ничем не подкрепил своего утверждения, а потом повернулся к детям у карусели. — Кататься пришли?

— Да, — сказали они.

— Ладно, — сказал он. — Пять минут.

Стрингер надел башмак и снял другой. На скамье в дальнем конце Парка сидел сторож, старый шахтер с деревянной ногой, и читал газету, положив деревяшку на соседнюю скамью.

— Эй, Жирный! — крикнул Батти, увидев Блетчли. Он шел чуть позади мистера Моррисона и пес его Библию. Рядом с мистером Моррисоном шла красноглазая женщина.

Блетчли не обернулся и по-прежнему смотрел на мистера Моррисона и на женщину.

— Эй, Стрингер, — сказал Батти. — Ты же собирался вздуть Жирнягу Блетчли.

— Да, — сказал Стрингер и, сморщившись, натянул второй башмак.

Теперь по воскресеньям у Колина совсем не оставалось свободного времени. Отцу выдали форму, когда ноги у него были еще в гипсе, и хотя он тогда с горьким смешком говорил матери, что формой-то его снабдили, но надеть ее ему уже никогда не доведется, и, разложив ее на кухонном столе, поглаживал, точно собаку, теперь утром по воскресеньям он в форме шел через поселок бодрым шагом, совсем не прихрамывая, и на рукаве у него красовалась нашивка, которую он недавно получил, возможно, из-за своих переломов. Колин шел рядом с ним или чуть позади и катил перед собой коляску. Исполнение этого долга соединялось с двумя несомненными удовольствиями — он смотрел, как отец участвует в учениях, и исследовал старый дом. После обеда он шел в воскресную школу, и только после чая у него выпадал свободный час.

Он почти не замечал малыша, который уже научился сидеть и во время прогулок невозмутимо смотрел по сторонам большими голубыми глазами, а иногда махал ручонками. Дома он сидел на полу, переворачивал игрушки, тянулся к какой-нибудь, пытался встать, падал и принимался плакать, лежа на животе. Мать теперь приучала его держать ложку, и каждое утро его торжественно сажали на горшок.

Отец с тех пор, как снова начал работать, как-то приутих. По вечерам он иногда еще выходил на пустырь играть в крикет, но чаще сидел в кухне у стола и рисовал.

Он принес домой большой блокнот в клеточку, черный карандаш, деревянную линейку и резинку. Когда он раскладывал листы на кухонном столе и начинал рисовать, его щеки надувались и краснели, особенно если он ошибался, и, прикусив язык, стирал неверные линии, а потом смахивал ребром ладони бумажные катышки.

Сначала было неизвестно, что он рисует. Кончив, он убирал листы в ящик и каждый раз напоминал матери, чтобы без него к ним никто не прикасался. Однако потом, когда он стал стирать гораздо меньше и уже надписывал рисунки, иногда спрашивая, как пишется то или иное слово, и чертил жирные стрелки от одной стороны листа до другой, он объяснил им, что это — изобретение, которое он придумал на работе. Наклонив голову набок, он оглядывал листы, прищурившись и медленно облизывая нижнюю губу, потом разложил их на столе, осторожно нагнулся и поставил на каждом в верхнем левом углу номер — от первого до шестого.

Первый рисунок изображал стоящий на земле самолет. Это был бомбардировщик; и на правом и на левом крыле было тщательно нарисовано по мотору. Под самолетом лежала большая бомба, а рядом — свернутая кольцами толстая цепь.

На втором рисунке тот же самый самолет взлетал. Жирные штрихи по краям листа показывали, что это происходило ночью, и между штрихами были аккуратно размещены звезды и большой месяц, словно прищуренный глаз. Отец рисовал не очень умело: одно крыло довольно беспомощно задиралось от фюзеляжа вверх, несмотря на множество полустертых попыток исправить эту несообразность, а крутящийся пропеллер одного из моторов был почти таким же большим, как само крыло.

На третьем рисунке летела эскадрилья самолетов. На каждом фюзеляже и на каждом хвосте были тщательно выведены свастики. Эскадрилья занимала правую сторону рисунка, и ряд черных точек за ней указывал, что там летит еще много самолетов. На левой половине рисунка, несравненно превосходя величиной все остальные детали, располагался бомбардировщик. Он, как показывала большая отретушированная стрела, летел чуть выше самолетов, приближавшихся справа. На его хвосте, на фюзеляже и на обоих крыльях была нарисована круглая эмблема Королевских военно-воздушных сил, а над нижним краем листа, точно травинки, торчали лучи прожекторов.

Под самолетом на цепи свисала бомба с круглой эмблемой Королевских военно-воздушных сил и надписью печатными буквами: «ЭТО ТЕБЕ, АДОЛЬФ». Несколько пометок и стрелок показывали, что бомба спущена точно на высоту приближающейся эскадрильи.

Четвертый рисунок пострадал от исправлений значительно больше других — бомба изображалась в разных положениях, пока наконец она не заняла заключительную позицию прямо перед носом ближайшего самолета, из которого выглядывали встревоженные лица нескольких немцев со свастикой на рукавах.

Пятый рисунок был весь занят изображением последовавшего взрыва. Языки пламени и зазубренные куски металла разметались по листу, а по краям на землю падали обломки хвостов, крыльев и выпотрошенных фюзеляжей. Пометки на полях подтверждали эффективность взрыва и сообщали не только число уничтоженных самолетов, но также число погибших вражеских летчиков и бомб, взорвавшихся в бомбовых отсеках. Последний рисунок служил еще одним подтверждением: на нем с ясного неба на землю валились самолеты. Их было не меньше десятка, на них повсюду плясал огонь, и за каждым искореженным самолетом тщательно выведенными спиралями, клубами и завитушками тянулся дым. Над ними почти у верхнего края листа летел творец этого хаоса разрушения и смерти, одинокий бомбардировщик с эмблемой Королевских военно-воздушных сил на фюзеляже и хвосте: под ним все еще болталась цепь, а из кабины высовывалась рука величиной с хвостовое оперение, поднимая вверх среди множества стертых вариантов указательный и средний пальцы в знаке V — победа.

Отец отослал рисунки в большом конверте из оберточной бумаги, тем же черным карандашом написав адрес печатными буквами на обеих его сторонах. Вверху он вывел: «Частное», но перед тем как отнести письмо на почту, зачеркнул это слово и вместо него написал: «Величайшей важности», предварительно попрактиковавшись на черновом листке.