— Ты не уходи. Будем разбирать ошибки.

Он читал, прищурившись, кривя губы, а когда сомневался, то оборачивался и спрашивал:

— Как пишется «шествие», Элин?

А когда мать, продолжая гладить или мыть посуду и даже не подняв головы, отвечала, он говорил:

— Разве там нет еще одного «вэ»? — и нетерпеливо добавлял, когда она начинала объяснять: — Да ладно, ладно. Я же просто спросил. Лекции мне слушать некогда.

— Так хочешь ты знать или нет?

— Ну, ладно, — говорил он и сильнее прижимал к бумаге кончик красного карандаша, старательно перечитывая каждое слово, которое написал сам, и в конце каждого предложения, если считал его правильным, ставил маленькую галочку. — Это правильно, — говорил он про себя, — и это.

Ему очень нравилось писать красным карандашом, и свободное место внизу он использовал для пометок: «Превосходно», «Можно было бы и лучше», «Не думаешь о том, что пишешь» или: «К экзаменам надо готовиться больше». Рядом он ставил отметку по десятибалльной системе. Из принципа он никогда не ставил ему ниже трех и лишь редко — выше семи. В заключение он выводил большую галочку, начиная ее в нижнем левом углу и доводя почти до верхнего правого, и с росчерком ставил свои инициалы: Г. Р. С. — Гарри Ричард Сэвилл.

Некоторое время спустя, когда ему надоело читать сочинения Колина, он принес домой учебники по математике, которые взял у приятеля на шахте. На внутренней стороне переплета каждой книги была карандашная надпись печатными буквами «КНИГА СЭМА ТЁРНЕРА», а в двух под надписью были нарисованы женские фигуры, которые отец попытался стереть, но безуспешно.

Простые и десятичные дроби, на которые было большинство задач, они в школе еще не проходили, и он растерянно смотрел на цифры, которые выглядели непривычно маленькими и стояли друг над другом. Отец тоже в них не разбирался и сначала брал книгу сам, садился в кресло у огня, списывал цифры, кашлял, осыпал их сигаретным пеплом, стирал, охал, и часто сердито притоптывал ногой и чесал в затылке.

— Дай-ка я погляжу, — говорила мать.

— Черт подери! — говорил он, отдергивал книгу или прикрывал ее ладонью. — Я этим занимаюсь или не я?

— Ну, ты, — говорила она.

— А тогда не мешай.

Она возвращалась к своей работе, а он охал, притоптывал, потом вскакивал, бежал к столу и переписывал для Колина примеры на клетчатую бумагу из блокнота, который когда-то принес с шахты, чтобы рисовать изобретения. При этом он чесал в затылке так, словно опасался, что их вообще решить нельзя.

Потом списывал тот же пример для себя и принимался решать его на краешке стола — шептал что-то, охал, стирал. Потом поднимал голову, спрашивал Колина, решил ли он, и услышав, что нет, с облегчением возвращался к своим вычислениям. Когда он подходил проверять пример, то ни на секунду не присаживался, точно ожидая, что его самого вот-вот поправят. Он то нагибался через плечо Колина, то возвращался к своему листку на другом конце стола, сверялся с ним, а потом ставил галочку или крестик.

Примеры становились все сложнее, терпение отца истощалось, а Колин после целого дня в школе уставал все больше, и мать начинала возражать против их занятий. Часто, когда Колин ложился спать и нерешенные примеры роились у него в голове, он слышал их раздраженные голоса на кухне. Отец говорил:

— Ладно, я больше палец о палец не ударю. Пусть идет работать в шахту, как все остальные. Чем он лучше-то?

А когда он утром спускался вниз, мать говорила, едва отец возвращался с работы:

— Вовсе ему не обязательно идти работать в шахту.

— А какую еще он тут работу найдет?

— Не знаю, — говорила она, а отец снимал башмаки, хватал красный карандаш и брался за примеры, не доделанные накануне, или вытаскивал из жилетного кармана решение, написанное для него кем-то на работе. — Что толку его заставлять, — добавляла она, если он не может.

— Нет, может, — говорил он. — А путается он потому, что ты кудахчешь вокруг него, как наседка.

— Нет, не может, потому что устает, — говорила она и брала на руки Стивена, который всегда начинал плакать, когда они ссорились, и цеплялся за ее юбку.

— Пусть лучше сейчас устает, зато потом не будет уставать, как я устаю.

— Так ты давай ему время подумать, не подгоняй его.

— Да кто его подгоняет, — говорил отец и топал ногами в носках, но никакого звука не получалось, и тогда он ударял кулаком по столу так, что дребезжали чашки. — Черт меня подери, — добавлял он, — если я не разберусь в какой-то там запятой и в числителях со знаменателями.

А в другие дни, когда Колин входил в кухню, отец поднимал голову от тарелки, мигал ресницами, еще мохнатыми от угольной пыли, и говорил:

— Умножь две целых пять десятых на семь. В уме. Так сколько это будет? — и смотрел на него светло-голубыми глазами в черных ободках. Потом, услышав его ответ, быстро опускал их, говорил: — Ну правильно. — И тут же. — Как пишется «география»? Побыстрей, побыстрей. Да разве же там «е», а не «и»! — Раздраженно мотал головой, когда мать его поправляла, и добавлял: — Я ж его просто хотел проверить! — и в ярости стучал кулаком по столу.

А потом у отца появилось другое занятие. Луг возле дороги, ведущей из поселка на юг мимо Клуба и Долинки, был разбит на огородные участки по пятьсот — тысяче квадратных ярдов, и по вечерам, а также утром в воскресенье мужчины отправлялись туда с лопатами и граблями вскапывать твердую землю бывшего коровьего пастбища. Отцу дали участок близко от дороги. Когда остальные приходили или уходили, он окликал их, и часто Колин, который помогал ему нести лопату, оставался копать один. Отец сидел у живой изгороди, курил и разговаривал с мистером Стрингером, или с мистером Батти, или с мистером Шоу.

— Э-эй, копай прямее, — покрикивал он и добавлял, поворачиваясь к своему собеседнику: — Да раньше, чем у нас тут что вырастет, война уже кончится.

Он покупал рассаду по дороге с работы и втыкал ее в грядки аккуратными рядами — бледно-зеленые листочки капусты на желтых стеблях, цветную капусту и спаржу. Колин переворачивал дерн и разбивал большие куски, а отец граблями разравнивал землю, выбирал камни и пучки травы. Присев на корточки у конца грядки, он доставал из жилетного кармана пестрый пакетик, отрывал уголок и высыпал на ладонь маленькую кучку семян. Зажав их в кулаке, он тряс его над грядкой, точно стаканчик с игральными костями, нагибаясь или приседая на корточки, а потом подошвой нагребал на них землю. Пройдя грядку, он подбирал прут, накалывал на него пустой пакетик и втыкал его там. Так он посеял морковь и свеклу. Горох и фасоль лежали в больших пакетиках в кармане пиджака, и он сажал их по-другому — делал пальцем ямку и опускал в нее одну горошину или одну фасолину. Наконец, когда все пакетики опустели, он нарезал прутьев с живой изгороди и принялся втыкать их над грядками крест-накрест. Иногда он отрывался, шел туда, где Колин продолжал копать, и говорил:

— Ну-ка, дай мне, а то мы здесь до полуночи проторчим! — Он глубоко загонял лопату в землю и переворачивал тяжелые куски дерна. — Могли бы прежде распахать луг, чем сразу распределять участки. Не земля, а камень.

Близость Клуба была соблазнительна, и многие, принеся с утра лопаты и грабли, уходили, едва приближался час его открытия, и возвращались только перед обедом, чтобы захватить свои инструменты, а отец Батти просто валился на траву под изгородью и спал, раскинув руки, раскрыв рот и громко храпя.

— Почему бы и не выпить, — говорил отец. — Но не люблю я, когда человек своей меры не знает.

Однако, разговаривая с мистером Батти, он стоял перед ним чуточку боком, смотрел на его багровое лицо снизу вверх с какой-то робостью, повторял: «Верно, Тревор, верно!», смеялся и прижимал ладони к пиджаку.

Отец работал на участке с большим усердием. Он ухаживал за грядками так же старательно, как шил или стряпал, когда мать болела. Когда по улице проезжала тележка молочника и на мостовой оставались конские яблоки, он говорил: «Ну-ка беги, собери их». Вечером Колин относил навоз в ведре на участок и разбрасывал его по грядкам, а отец уходил на соседний участок потолковать с мистером Батти или с мистером Шоу. Он говорил: