Она засмеялась: она заставляла его описывать круги, но эту линию рассуждений завершить не могла.
— Мои шансы на победу настолько меньше твоих! — сказала она.
— Оттого что ты старше?
— Оттого что я женщина.
— Так это же только должно придавать остроты?
— Но ведь я женщина, сформированная старыми понятиями, — добавила она. — Я верю, что в конечном счете существует только один мужчина. Так же, как для каждого мужчины существует только одна женщина. Не просто какой-то мужчина или какая-то женщина, но единственный мужчина. И единственная женщина.
— Ну, а я, — сказал он резко, — этому не верю.
— Возможно, позднее ты убедишься, что это так.
— Нет, — сказал он. — Я отказываюсь этому верить.
— Отказывайся, сколько хочешь, мальчик мой, — сказала она, — по в конце концов ты никуда не денешься. Единственный мужчина — единственная женщина. Нерушимое единство. Без чего невозможно никакое развитие.
Она вновь стала так похожа на себя прежнюю, что он засмеялся и взял ее за руку.
— Все-таки это была дружба, — сказал он.
— Ну, к чему такое мирное слово! — сказала она. — Достаточно и горечи, только ты про нее никогда не узнаешь. Я — старший партнер. У меня был мой шанс, и я считаю своим долгом ничего не показывать.
— Ты так старательно себя умаляешь, — сказал он. — И сама создаешь оболочку, вместо того чтобы предоставить это жизни. Я верю, что жизнь безгранична, что опыт безграничен, но их нельзя постичь, оставаясь в неподвижности.
— Ну, так уезжай и испробуй сам, — сказала она. — Может быть, когда ты вернешься — если вернешься, — то поймешь, что ошибался. В конце-то концов разве всякое общество не слагается из общности людей, которые строят свою жизнь по заданной этой общностью схеме?
— Но такая общность — ничто, — сказал он. — Она опирается, — продолжал он, — на собственные потребности. Когда потребность исчезает, исчезает и общность. И нет никакого смысла оставаться и ждать чего-то.
— А! — сказала она тусклым голосом, глядя на него, как будто могла бы многое добавить. Словно ребенок плакал, прося, чтобы ему открыли дверь.
— Вот теперь я вижу, — сказал он, — в чем разница между нами. У тебя вовсе нет веры, тогда как все, что случается со мной, пусть самое худшее, только укрепляет мою. От того, что все плохо и становится хуже, вера только укрепляется.
— Вера во что?
— В невозможное. Все дозволено, все разрешено, и произойти может что угодно. Считать, что так быть не может, — это высокомерие, — добавил он. — И вовсе не высокомерие — предполагать, что так будет.
— Ну что же, — сказала она тихо. Она уже снова сидела, положив руки на колени, глядя на сплетенные пальцы. — Ну что же — сказала она устало, точно он был необоримой силой.
— Ведь я могу сделать так много! — сказал он. — Не знаю, почему я это чувствую, но я знаю, что это правда. — А когда она подняла голову, он добавил: — Я был пессимистом, как ты. Теперь я стал другим. Мне бы хотелось, чтобы ты разделила эту уверенность. Чтобы я не только брал, но и что-то дал взамен.
— Да, — сказала она и добавила: — Это ведь только молодость. А ее ты дать не можешь, как бы ни хотел.
Так что они расстались все-таки с некоторой горечью. Она ничего не могла с этим поделать — а может быть, и в этот последний момент она думала, надеялась какой-то частью своего существа, что он все-таки вернется, что между ними есть неясная, но нерасторжимая связь и его бунт будет коротким. Но больше он к ней не пришел, и в его памяти она так и осталась стоящей в этой комнате: она даже не подошла к двери. Он оглянулся, нахмурившись, словно на смутную тень, которую не мог разглядеть, и почувствовал себя виноватым — теперь он почти из-за всего чувствовал себя виноватым.
Но едва выйдя на улицу, он снова ощутил уверенность. Тучи разошлись: ни город, ни поселок, когда он позже приехал туда, его больше не удерживали. Его ничто не связывало. Скорлупа треснула.
Мать проводила его на станцию. Было воскресенье, и кругом стояла тишина. Мало кто ездил с этим поездом, единственным лондонским поездом, который тут останавливался.
— Нам тебя будет недоставать, — сказала мать. Но казалось, он уехал от нее давным-давно. Они молча ждали поезда.
Воздух был неподвижен. Вдали над рельсами висело марево, прятавшее другие поселки, в противоположной стороне не было видно ничего, кроме откосов выемки.
За последние четыре года он скопил почти пятьдесят фунтов. Все его вещи уместились в сумке, которую он легко нес одной рукой.
— Ну вот, — с облегчением сказала мать, когда показался поезд.
Мимо прогремел паровоз.
Он сел в один из первых вагонов.
Мать подошла к двери. Он нагнулся и поцеловал ее.
Ее кожа была землисто-бледной.
— Тебе же там даже остановиться негде, — сказала она. — Ни комнаты, ничего.
— А зачем мне комната, — сказал он. — Буду ночевать на улице.
— Нет. Только не на улице, — сказала она и добавила почти рассеянно: — Думай о тех, кто тебя любит, Колин.
Она заплакала.
Потом достала платок и отвела взгляд.
Он нетерпеливо ждал, чтобы поезд тронулся. На станции было тихо: кроме него, в поезд сели еще только двое.
— Так ведь я вернусь, — сказал он. — Я же не навсегда уезжаю.
— Да, — сказала она, но словно чувствуя, что больше никогда его не увидит, как он не увидит ни поселка, ни близких: черный безобразный паровоз увозил его навсегда.
Раздался гудок.
— Ну, — сказал он, — больше не жди.
— Ничего, — сказала она. — Я подожду. — И неопределенно подняла руку, когда паровоз двинулся.
Вагон дернулся, и мгновение спустя вверху промелькнул пешеходный мостик. Он высунулся, увидел ее фигуру, и тут же она исчезла за облаком пара.
Стенки выемки заслоняли поселок. Наконец, когда откосы ушли вниз, он увидел церковь, развалины господского дома на дальнем холме, дым, лениво поднимающийся над шахтой.
Перед окном снова поднялся откос, а когда некоторое время спустя поезд помчался через поля, поселок уже совсем скрылся из вида. Вдали над полосой деревьев висел мазок темного дыма.