Его жена купила шляпу с широкими загнутыми полями, затенявшими глаза. Шляпа была соломенной, розовая лента обвивала тулью, и ее концы трепетали и бились на ветру, когда Элин входила в море, приподняв край светлого платья, а другой рукой держа руку мальчика, и прохаживалась по воде взад и вперед напротив их шезлонгов.

Она выглядела как девочка, как девушка, едва ставшая взрослой, легкая и беззаботная, и, глядя на нее издали, он с трудом ее узнавал. Другие мужчины, заметил он, тоже глядели на нее: она словно стала выше, стройнее и не помнила о том, что осталось в их прошлом — безмятежная, не тронутая жизнью. Он больше не видел в ней той женщины, которую знал.

Надвигалась война. Люди в военной форме лежали на пляже, проходили по набережной вверху. Один из них оказался знакомым шахтером. У него были нашивки сержанта, и он окликнул их как-то утром, когда они шли к морю, подошел, дружески кивая, заговорил с ними и оперся о парапет. Элин с мальчиком спустились на пляж.

— Записался бы ты в армию, — сказал сержант. Он был плотно сложен и с тех пор, как они в последний раз встречались у себя в поселке, обзавелся щеточкой усов. — Если ты запишешься сейчас, то получишь привилегии. Я бы тебе через месяц устроил нашивки.

— А ты думаешь, мы будем воевать? — спросил он. Война для него все еще оставалась лишь словом, порой попадавшимся ему на глаза в газетах.

— И оглянуться не успеешь! — сказал сержант. — Но только если ты запишешься сейчас, то можешь выбрать, кем хочешь служить и где. А дождешься мобилизации, так тебя никто и спрашивать не станет. Пошлют, куда им нужно будет, и все. Лучше сам иди, сейчас, и море тебе по колено. — Он хлопнул его по спине.

Сэвилл поглядел на жену. Она нагибалась над шезлонгом, раскладывала его, устанавливала в песке. Рядом мальчик пытался разложить второй шезлонг. Они казались замкнутым в себе единым целым и как будто не нуждались ни в ком другом. От слов сержанта по его рукам и ногам прошла тупая судорога, в груди медленно нарастал жар: перед ним словно распахнулся еще один горизонт, такой же, как тот, который простирался перед ним сейчас, — бескрайний, необозримый, полный света.

Он увидел, что Элин смотрит на набережную. Ее взгляд неуверенно скользнул по фигурам у парапета и наконец остановился на нем. Она замахала ему, радостно улыбаясь.

— Нет, я уж останусь, — сказал он и поглядел на сержанта. — Шахтеры будут нужны. Чтоб добывать уголь. Без него ведь не повоюешь, — добавил он.

— Дело твое, — сказал сержант. — Но если бы ты решил пойти сейчас, я бы все устроил.

Сэвилл снова взглянул на жену: она сидела в шезлонге и развертывала газету. Он различил слово «Война» — самые крупные буквы в заголовке. Элин перевернула страницу и начала читать что-то на обороте.

— Да нет, я, пожалуй, останусь. — Он показал на пляж. — У меня же парень.

— И у меня есть такой. С ним дома ничего не сделается, — сказал сержант.

— Да нет, я уж останусь с ними, — сказал он.

Он увидел блеск в глазах солдата, дерзкую смелость, которая испугала его, — уверенность в своем будущем, в самом себе. И его охватило унылое отчаяние. Он почувствовал, что отказался из трусости.

Он поглядел на жену.

— А ты все-таки подумай, — сказал сержант. — Я завтра опять сюда приду.

Пока он шел к шезлонгам, он чувствовал, как солнечное тепло этих дней угасает, сменяется холодом и сыростью шахты.

— Чего ему было надо? — спросила Элин.

— Да ничего, — сказал он и мотнул головой.

— А вид у него теперь получше, чем раньше, — сказала она. — Помнишь, как он горбился? И не умывался никогда.

— Значит, военная служба пошла ему на пользу, — сказал он.

И посмотрел на море. Он чувствовал себя отрезанным от всего. Мальчик копался в песке. Рядом сидела жена и читала газету.

Они больше не ходили на этот пляж, а каждое утро садились на автобус, уезжали за мыс и выбирали удобное место на северном берегу бухты. Ветер был тут чуть свежее, пляж — не таким многолюдным. Но были ослики, и карусель, и кукольник, и им было видно, как пароходики выходят из порта. А над ними сурово высился замок. Сэвилл чувствовал, что все это хорошая подготовка к отъезду.

4

Через несколько дней после возвращения с моря Колин пришел домой из школы и увидел, что отец чем-то занят в дальнем конце огорода. Сэвилл нарезал дерн ровными кирпичиками, аккуратно снял их и сложил штабелем чуть в стороне. В обнажившейся серой земле он начал рыть яму.

Яма была очень широкой — ее стороны размечала натянутая между колышками бечевка. Землю он старательно отбрасывал в сторону, ссыпая ее ровными кучами. Время от времени он вылезал из ямы и перекидывал их подальше.

Вскоре рыхлая почва сменилась глиной. Она была бледно-желтой и приставала к лопате большими комьями. Сэвилл, покряхтывая, шлепал их на кучу и дергал лопату, чтобы они отпали. Иногда, красный и потный, он выбирался из ямы и отгребал глину ногой. Яма становилась все глубже, и глина темнела. В ней появились оранжевые крапины, и она прилипала к башмакам и одежде отца. Теперь, возвращаясь из школы, Колин видел только отцовскую голову и плечи, которые вдруг скрывались за краем, и в воздух взметывалась лопата.

Потом уже ничего не стало видно. И он знал, что отец в яме, только потому, что оттуда вылетали куски глины и шлепались на кучу или на грядки с капустой и горохом по другую сторону. Когда он подходил к краю и заглядывал в яму, отец казался ему совсем маленьким: он нагибался над лопатой, нажимал на нее ногой, вгонял в глину, а потом наклонял рукоятку и выкидывал глину через голову наверх. Лицо у него было багровым, глаза ввалились, и каждые несколько минут он утирал лоб рукавом рубашки. К стенке была прислонена лесенка, по которой он влезал в яму и вылезал из нее.

Порой он заглядывал в яму и видел, что отец опирается на лопату, привалившись к стене, и курит, а его глаза рассматривают дно или противоположную стенку, словно ему мало этой глубины и ширины.

— Когда она начнется, так начнется, — говорил он, если кто-нибудь из соседей заглядывал через забор или, улыбаясь, подходил к яме и смотрел вниз на его макушку.

И сосед оглядывался на свой огород, на свой дом и хмуро кивал.

Стенки ямы были прямыми и ровными, все в четких следах лопаты. По дну растекались лужицы воды, а глина там была буро-красной.

Под конец яма стала такой глубокой, что отец уже не сумел вылезти из нее сам и крикнул с верхней перекладины лестницы, чтобы кто-нибудь пришел помочь ему.

На следующее утро после смены он вошел в калитку, ведя велосипед, к раме которого были привязаны доски. Они были длинные и широкие. И еще он привез с работы полосы конвейерной ленты, куски приводных ремней и много гвоздей, которые, едва войдя на кухню, тут же высыпал из карманов на стол. Их кучки поблескивали между тарелками и чашками, а свежий запах дерева и резины мешался с привычным запахом угля от его одежды и еще более привычным запахом стряпни.

— Да неужто ты всю дорогу шел пешком? — спросила мать.

— Угу, — сказал Сэвилл, садясь к столу. Глаза у него были красные и в кругах черной угольной пыли. — Даже удивительно, сколько всего можно увидеть, когда идешь, а не едешь. Вкатывал их на все пригорки, — он указал на доски, которые сложил во дворе. — Но уж вниз летел как ветер.

Колин вдруг представил себе, как отец ведет велосипед по дороге, поднимающейся на холмы между его шахтой, и поселком, а потом садится на привязанные к раме доски и катится вниз, нахлобучив кепку на глаза, — его короткие ноги болтаются над землей, а полы пиджака хлопают сзади. Он даже услышал свист ветра в ушах отца и шуршание шин под тяжелым грузом.

— Как-нибудь утречком я сломаю себе шею, — сказал Сэвилл со смехом, отодвинулся от стола и вытер красные влажные губы. — Вот увидите. И уж не удивляйтесь.

Он привозил доски каждое утро, мазал их креозотом и прибивал одну к другой.

Он соорудил четыре стены. Стоя на коленях, он сбивал доски в щиты: его башмаки были повернуты подошвами кверху, и на них поблескивали шипы, изо рта у него торчали гвозди, точно зубы.