Иногда он попадал молотком по своему большому пальцу — толстому и кривому. Тогда он присаживался на пятки, откидывал голову, закрывал глаза и морщился, не разжимая занятого гвоздями рта.

Когда стены были готовы, он спустил их в яму — две продольные и две поперечные — и, чтобы надежнее соединить их, приколотил сверху брусья.

Теперь по утрам он привозил на велосипеде другие материалы — куски толя, черные, пахнущие варом, и кирпичи.

Кирпичи он привозил в корзинке, подвязанной сзади к седлу, в рюкзаке и в карманах пальто, пока они не разорвались от тяжести. Вечером, отправляясь в ночную смену, он вешал на одно плечо рюкзак с едой в жестянке и бутылкой чая, а на другое — второй, пустой рюкзак для кирпичей, махал рукой и сразу исчезал в темноте, хотя Колин и его мать еще долго видели красный фонарик над задним колесом.

Он соорудил над ямой крышу — положил поперек несколько деревянных брусьев, укрепил их в земле и прибил на них доски.

На доски он настелил толь, прибил его и придавил кусками глины. Глину он засыпал серой землей, а сверху уложил дерн, уже пожелтевший.

— С воздуха ничего заметно не будет. Не беспокойся, — сказал он так, словно самолеты врага должны были специально разыскивать это место.

С одного угла он выкопал лестницу, выложил каждую ступеньку кирпичами и укрепил деревянными клиньями. Пол в яме он тоже выложил кирпичом. Цемент он замешивал на улице и нес его в ведре через дом по дорожке из газет, уложенных от парадной двери до заднего крыльца, скрывался в яме, а через несколько минут выбирался из нее, красный и потный, и бежал назад.

Он работал при свете шахтерской лампочки, которую, как и все остальное, привез с шахты. Маленькая, похожая на раковину, она светила желтым светом с балки на потолке.

Из оставшихся досок он сколотил четыре деревянные рамы для нар. Он установил их попарно, одну над другой, прибил вдоль и поперек каждой рамы ремни и похожие на толстые бинты полоски конвейерной ленты. Нары теперь выглядели точно плохо сплетенные сети под увеличительным стеклом.

Под конец он привез домой банку серой краски. Он покрасил нары и деревянную дверь — последнее, что он соорудил. Изнутри к ней были привинчены два засова, а снаружи — замок. Покрасив дверь, он повесил на ней плакатик с надписью: «Окрашено. Не входить». Через неделю он снял плакатик и допустил их внутрь.

Они сошли в яму под вечер, когда Колин вернулся из школы, а отец отоспался после смены. Замок он тоже привез с шахты, и диковинный толстый ключ с квадратной бородкой.

— Осторожней на ступеньках, — сказал он, когда они подошли к двери и он ее отпер. — Я сейчас зажгу лампу.

Он шагнул в темноту за дверью, нащупывая ногой ступеньки, которые вели в провал бомбоубежища. Несколько секунд было слышно его тяжелое дыхание, затем чиркнула спичка. Вспыхнул огонек и сразу погас.

— Так тебя и растак! — сказал Сэвилл.

— Ах, да ничего, — сказала Элин. — Куда торопиться?

Снова вспыхнул огонек, замигал и разгорелся. Тусклый желтый свет разлился внутри убежища, и Сэвилл сказал:

— Про ступеньки не забудьте. Ну, входите.

Убежище пахло варом, керосином и глиной. Сэвилл стоял в центре светлого круга, пригнув голову, точно опасался задеть потолок.

Элин, прижав руки к бокам, оглядывалась, и ее глаза блестели на свету.

— Надежное место, — сказала она.

— Надежно, как в крепости, — сказал Сэвилл.

— Да! — Она посмотрела на верхние нары.

— И воды ни капли не просочится, — сказал он.

— Да. — Она кивнула.

Лампа медленно покачивалась на гвозде, вбитом в балку. Колину казалось, что его мать и отец движутся. Тени на их лицах колебались в одном ритме с тенями побольше, которые качались на стенах у них за спиной. Их лица медленно исчезали, вновь появлялись, глаза то сверкали, то уходили в сумрак.

— Мы будем спать на нижних, — сказал отец. — А малый вон на той верхней.

Вся комнатушка покачивалась, точно они плыли на корабле.

— Будем надеяться, что оно нам не понадобится, — сказала мать.

— Угу, — сказал Сэвилл. — Понадобиться-то оно нам понадобится, я так полагаю, ну, а надеяться все-таки будем.

Когда они начали карабкаться вверх по ступенькам, он сказал:

— Я подыщу железную печку поменьше. Ведь нам, может, придется сидеть тут не одну ночь.

— Миссис Шоу, — сказала мать (это была их соседка), — говорит, что они будут прятаться от бомбежек в шахте.

— Ах вот как! — сказал Сэвилл. — А сколько человек успеют спустить в шахту, если уж начнется?

Они стояли наверху, дожидаясь, пока он погасит лампу. Он крикнул снизу:

— А если бомба угодит в шахту? Как они тогда выберутся наружу?

— Об этом я не подумала, — сказала Элин.

— Вот-вот, — сказал Сэвилл. — Никто не подумал, кроме меня.

В тот день, когда началась война, Колин под вечер вышел в огород и посмотрел на небо. Оно было затянуто серыми тучами, и солнце проглядывало только на западе в узких прорехах над шахтой. Ему представлялось, что за тучами уже притаились самолеты. Но они ничем не давали о себе знать. Казалось, будто дома, тучи, шахта, поселок изменились, стали другими — кирпич уже был не кирпичом, туча не тучей, а только частицами чего-то нового, непонятного, заполнившего все вокруг.

Он следил за небом и на следующий день, и на следующий, однако вопреки всем этим переменам ничего не случалось. И так было до весны. А тогда на станции из длинных темных поездов выгрузились солдаты и небольшими кучками зашагали к поселку. Все они были усталыми, некоторые полураздеты. Одни шли с пустыми руками, без винтовок, другие несли вещевые мешки. Они пришли в поселок, сели на краю тротуара в угольной пыли, курили и даже не оглядывались по сторонам.

Один солдат поселился у них в доме. Ему отдали свободную комнату — тесную каморку рядом с комнатой Колина. Это был высокий, ладно сложенный человек — совсем такой, каким Колин представлял себе солдат — и куда выше его отца. Иногда он стоял на кухне перед огнем в рубашке и грубых форменных брюках, но чаще лежал на кровати у себя в комнате, смотрел в потолок, курил или жидким тенорком пел песни.

Он принес с собой винтовку. Она была прислонена у двери в его комнате. В узком пространстве между кроватью и стеной он разложил свою амуницию. Она вся потемнела от соли, а одежда, которую он вытряхнул из вещевого мешка, была мокрой.

Чуть не половину его занимали три большие жестянки. Две были до краев полны сахара, и солдат отдал их матери, а она поставила их в шкафчик у очага сохнуть. В третьей жестянке лежали медали, металлические пуговицы и деньги.

Вечером солдат возвращался из пивной, садился к кухонному столу и пересчитывал деньги, раскладывая их аккуратными кучками серебряного и медного цвета, а потом смеялся, откидывался на спинку стула и говорил:

— Будь я немцем, ходил бы я в богачах!

Он часто садился у очага и смотрел на огонь, а иногда сажал мальчика себе на колено, доставал из нагрудного кармана, где хранил бумажник, фотографию женщины с тремя детьми, указывал на них поочередно толстым пальцем, желтым от табака, и рассказывал ему, как их зовут и что они делали, когда он видел их в последний раз. Он был откуда-то издалека, и Колин не всегда понимал его выговор.

— Ничего не поделаешь, малыш, так уж я говорю, — смеялся солдат и поглядывал на Сэвилла. — Я ведь из такого места, где все расхаживают в чем мать родила.

Он часто уходил гулять с отцом, а иногда отец вел его посмотреть убежище, отпирал дверь, впускал внутрь, зажигал лампу, и солдат осматривался, по настоянию отца пробовал нары — ложился на них, раскинув ноги, подсунув руки под голову.

— Надежно, как в крепости, — говорил отец.

— Еще понадежней будет! — говорил солдат и смеялся.

Гулять они шли, заложив руки в карманы, исчезали в конце улицы и возвращались нескоро, с пучками цветов или пожевывая травинки.

— Да вы из-за меня не беспокойтесь, — говорил солдат, если они приходили поздно и ужин перестаивался. — По всем правам мне бы уж давно мертвым быть, так что для меня любое сгодится. Накладывайте, и дело с концом.