Но столь сильно было проклятие, которое несчастный навлек на свою голову, что даже самый дурной замысел ему не удавался. Получивший свои деньги слуга оказался честным плутом: он подсчитал, что намного выгоднее будет принять плату за воровство и не совершить его, и донес хозяину. Застигнутый на месте преступления в ту минуту, когда он собирался похитить инструмент, Тобиас был отправлен в тюрьму; все его несчастья грозили увенчаться позорным заключением. От ужаса перед таким будущим у Тобиаса окончательно развился недуг, который прежде вызывала в нем неистовая сила долгое время не удовлетворенного желания, а в последние годы — треволнения беспокойной жизни. Сердечная аневризма свалила его с ног, и он был помещен в больницу.
Он чувствовал, что умирает. Врачи обращались с ним бесцеремонно, поскольку не были никоим образом в нем заинтересованы. От Тобиаса они не скрывали, что не могут ничего сделать для его выздоровления. Такое положение могло бы успокоить его надеждой избежать земного правосудия, но вело прямо в руки правосудия божественного, перед которым, как он хорошо понимал, ему придется оплатить крупный счет. Тем не менее он не решался искать утешения и надежды в церковном покаянии, приходя в ужас от одной мысли о том чудовищном признании, какое ему пришлось бы совершить.
Однажды, прекрасным осенним утром, солнечный луч лег прямо на постель, которой Тобиас уже не покидал, и все вокруг засияло праздничным торжеством. Свежий ветерок шевелил листву деревьев под окном, в их зелени весело распевали птицы; воздух был напоен покоем и счастьем. Каждый готов был поклясться, что в такой чудесный день невозможно умереть. При виде этой радости, разлитой в природе, дух больного воспарил к Создателю, сердце его преисполнилось любви и надежды на бесконечное милосердие. В эту минуту он почувствовал в себе мужество открыть свою тайну священнику и просить отпущения грехов. По просьбе Тобиаса больничный священник явился его исповедовать. Исповедь была долгой: Тобиасу казалось, что легче будет сделать признание, если разбавить его потоком слов; но к концу исповеди он так ослаб от пережитого волнения, что священнику следовало бы поторопиться. Однако тот, сознавая высокую миссию служителя Слова Божия, давно уже взял за правило никогда не отпускать грехи, не приведя предварительно пространного фрагмента одного из семи трактатов о смертных грехах, — сочинения, некогда написанного им и неизменно используемого в проповедях. В данном случае ни один пункт не мог быть напрямую приложен к проступку кающегося, а посему священнику пришлось на ходу пристроить друг к другу несколько отрывков из разных проповедей, что сделало его ораторское выступление запутанным и продолжительным свыше всякой меры, между тем как больной, которого силы покидали на глазах, был уже в агонии. В течение нескольких минут он, казалось, не воспринимал ничего вокруг, и добрый священник уже собирался кончать свою речь, как вдруг слуха их достигли визгливые звуки скрипки, на которой где-то вдалеке наигрывали тирольскую песню. Звуки эти, как можно догадаться, ничуть не встревожили проповедника, и он преспокойно продолжал завершать выступление, но больной, казалось, был ими пронзен до глубины души. Он резко приподнялся: волосы его стали дыбом, лицо исказила нервная судорога; с выражением мучительной тоски он напрягал слух, потом схватил руку исповедника, с силой сжал ее и проговорил со слезами в голосе: «Вы слышите? Слышите, это жалуется на меня душа моей матери». С этими словами он забился в конвульсиях, и через несколько минут, так и не получив отпущения, расстался с жизнью. По правде говоря, бедный Тобиас напрасно так разволновался, ибо слышал он попросту игру одного санитара, который в свободную минуту, как только все раненые были перевязаны, а все мертвые — зарыты, любил предаваться изящным искусствам, к чему нередко имеют большую склонность люди его профессии.
В тот самый миг, когда Тобиас Гварнери испустил дух, книготорговец, у которого теперь находилась скрипка, услыхал внутри футляра сильный дрожащий звук, подобный тому, что издает струна при резком щипке. Открыв футляр, чтобы выяснить, откуда мог исходить звук, он почувствовал как бы легкое дуновение, коснувшееся его лица; в то же мгновение струны оказались порваны; струнная подставка, как и тот самый деревянный стержень, который скрипичные мастера называют также душкой, были выбиты, и слышно было, как они перекатываются внутри корпуса; других поломок, впрочем, не замечалось. Для починки нашли скрипичного мастера. Побывав в его руках, скрипка совершенно потеряла прежнее качество звука, и в особенности — ту способность вызывать нервное возбуждение, которою обладала раньше. Однако даже в таком виде она оставалась одной из замечательнейших скрипок, какие можно приобрести в Европе.
Спустя несколько месяцев, когда известие о смерти Тобиаса Гварнери дошло до его родного города, старый слуга бургомистра, до сих пор хранивший молчание, рассказал о своих подозрениях, которым все поверили не долго думая, поскольку неожиданное исчезновение Тобиаса еще тогда возбудило исключительный интерес публики к этой истории. Перед лавкой, запертой вот уже три года, собралась толпа, взломала двери и ворвалась в помещение. Тут обнаружилось много подозрительных предметов: детали переливательного устройства, о котором я рассказывал, а кроме того, несколько книг с иностранными буквами — все это усилило дурную славу, с которою и без того была связана память о скрипичном мастере, к счастью не оставившем после себя никаких родственников.
В продолжение двух месяцев в приходе только и успевали служить мессы, заказанные благочестивыми душами за упокой их сестры. На следующий день после обыска в лавке на ставнях появились красные кресты, которые вы видели, но никто не знал, чья это работа. С тех пор домовладелец, которому принадлежала лавка и который еще до смерти Тобиаса тщетно пытался сдать ее за ничтожную плату, оставил всякую надежду извлечь из нее какую бы то ни было выгоду. Как достоверно известно, он собирается распорядиться, чтобы лавку снесли, и обитатели квартала его всячески поддерживают, потому что по ночам, говорят, оттуда частенько слышатся подозрительные звуки. Я-то думаю, что это все глупые россказни, которым разумные люди нисколько не должны верить, а то можно поддаться этим предрассудкам, в которые народ так охотно впадает.
Такова, заметим, была мораль истории, рассказанной моему прадеду судейским чиновником.
Карьера господина прокурора
Сюжет новеллы связан с либерально-гуманитарной пропагандой конца 1820-х — начала 1830-х годов, требовавшей отмены смертной казни; с этой идеологической кампанией соотносятся и такие крупные литературные произведения, как, например, «Последний день осужденного» Виктора Гюго (1829), «Красное и черное» Стендаля (1830). Вслед за Рабу новеллу о прокуроре-убийце напечатал и Петрус Борель («Господин де Ларжантьер, обвинитель», 1833).
Перевод печатается впервые.
Лукавый француз изобрел гильотину.{197}
В окрестностях Божанси жил бедный извозчик по имени Пьер Леру.{198} Днем он колесил по полям, погоняя трех лошадей, запряженных в повозку, а с наступлением вечера возвращался на ферму, где его нанимали, ужинал в компании других слуг, не вступая в лишние разговоры, потом зажигал фонарь и отправлялся спать в закуток вроде чуланчика, устроенный в углу конюшни.
Нехитрые сновидения его были довольно бесцветны: он видел по большей части своих лошадей. Однажды он внезапно проснулся в тот момент, когда, выбиваясь из сил, пытался поднять повалившегося на землю коренника; в другой раз Серая запуталась ногами в ремнях упряжи. Как-то ему снилось, что он вставил в кнут прекрасную веревку, совершенно новую, но кнут никак не желал щелкать. Это видение так взволновало его, что, едва проснувшись, он схватил кнут, который вечером имел обыкновение класть около себя, и принялся со свистом рассекать ночную тишину, желая убедиться, что внезапная немощь не лишила его единственной извозчичьей отрады. От этого шума все кругом переполошились: испуганные лошади вскакивали в беспорядке, с ржаньем лягали друг друга и едва не порвали поводья; но Пьер Леру несколькими словами утихомирил всеобщее смятение, и конюшня снова погрузилась в сон. Это событие принадлежало к числу наиболее ярких в его жизни, и он был не прочь вспомянуть о нем всякий раз, когда стаканчик вина развязывал ему язык и поблизости оказывался слушатель, расположенный внимать.