Постепенно стали распространяться слухи, что Тобиас наконец-то разгадал свою загадку. Каждый день все музыканты, какие только водились в городе, приходили справляться, когда состоится прослушивание чудо-скрипки, — кто насмехаясь над мечтателем, кто с более серьезным интересом. Тобиас тянул время под предлогом, что инструмент не совсем готов.
Как раз в это время через Бремен случилось проезжать наследнику одного из небольших немецких княжеств. Провидению было угодно устроить так, что, родившись будущим князем, он был наделен также всеми данными, необходимыми для великолепной игры на скрипке. Репутация виртуоза распространилась за ним по всей Европе, почти как слава о воинских доблестях Фридриха Великого, и, где бы он ни проезжал, в его честь устраивали концерты, на которых он и сам часто не гнушался выступить. Городские власти, имея на то все основания, желали сделать приятное знаменитому исполнителю, а потому поспешили подготовить музыкальный вечер и не забыли поставить в известность Тобиаса Гварнери, что ему было бы желательно произвести испытание своего изобретения.
К тому моменту, когда это пожелание довели до его сведения, Тобиас как раз улаживал отношения со своей совестью. Состояние ужаса, испытанное им после похищения, с течением времени постепенно стиралось из памяти, как это обычно бывает со всеми человеческими переживаниями. Странные соображения приходили ему на выручку. «Никогда ведь не знаешь, — говорил он себе, — с этой небесной канцелярией: то она вам отпускает грехи in extremis[56] за какое-нибудь доброе чувство, то карает за дурную мысль. Никогда не угадаешь, кто будет осужден, а кто помилован. Моя мать Бригитта вроде бы честно прожила свою жизнь, на здешний взгляд; но так ли рассудят наверху? И кто может утверждать, что, задерживая ее душу здесь, я не оттягиваю для нее на какое-то время вечные муки? Так я еще и неплохой сын, — прибавил он тонкий софизм, достойный адвоката наших дней. — Некоторые заботливо сохраняют кости своих близких; я же храню душу матери, не хочу с ней разлучаться. Не равняется ли эта разница в проявлении сыновних чувств расстоянию между духом и материей?» Эти мысли, облеченные в самые красивые слова, на какие он был способен, притупляли угрызения совести.
Накануне того вечера, когда должно было состояться великое испытание, Тобиаса вдруг охватило волнение по другому поводу: артистическое беспокойство вытеснило заботу обо всем остальном. Он стал сомневаться, дал ли опыт тот чистый результат, который ожидался. Удалось ли в самом деле перелить душу? Даже если предположить, что она на какое-то время была задержана, не ускользнула ли она впоследствии путем незаметного испарения, повинуясь закону небесного притяжения, который призывал ее обратно?
Представьте себе на минутку, какой произойдет конфуз, если в присутствии всего города сверхчеловеческое творение окажется просто-напросто жалким инструментом, визгливым, как и предыдущие, которых он создал великое множество. Опасения эти были вполне оправданными, и, чтобы не подвергать себя риску смертельного разочарования и преодолев наконец страх, почти религиозный, мешавший ему до сих пор испытать свое творение, он бы совершил пробу собственноручно, если бы имел скрипку при себе. Но, хорошо зная нравы жителей своего города, он еще днем отослал ее в городское правление, предварительно заключив в дорогой футляр, ключ от которого оставил себе. Таким образом, жребий был брошен, отступать оказалось некуда: через четверть часа Тобиас затмит славу Страдивари и всех остальных великих мастеров или будет безжалостно выставлен на посмешище. Справедливости ради надо заметить, что к этому, собственно, сводятся условия сделки, заключаемой каждым, кто осмеливается в этой жизни идти впереди других в своих мыслях или желаниях. Когда все приглашенные на торжественный вечер были в сборе, Тобиаса Гварнери ввели в гостиную бургомистра, куда он был допущен по такому случаю. Вид он имел довольно комический: допотопный наряд его выглядел как-то обветшало, несмотря на все старания привести его в порядок; в движениях Тобиаса проглядывала неловкость и какая-то праздничная скованность. Тем не менее, когда он уселся в углу, лицо его сделалось мертвенно-бледно, пристальный взгляд с неописуемой тревогой следил за виртуозом, который должен был заставить впервые зазвучать его творение; и в этот момент он уже никому не казался смешным: каждый разделял его страх и волнение.
Нелегко найти слова, чтобы описать странное чувство, всколыхнувшее собравшихся: едва струны задрожали под смычком, плененная душа, терзаемая жестокими страданиями, начала издавать жалобные стоны. Некоторые уверяли, что с первых нот почувствовали, будто поднялись над землей и застыли где-то в пространстве, охваченные бесконечной тоской. Другие воспринимали звук столь живо и проникновенно, что он, казалось, прикасался к их обнаженным нервам, которые они в этот момент ощущали совершенно отчетливо, как будто у них содраны кожа и плоть. Но то, что не поддается описанию человеческими словами, — невыразимое сочувствие всех этих душ другой, взывавшей к ним, душе, которую они узнали, будучи зачарованы и не отдавая себе в этом отчета. Горестные переливы этого голоса доводили до слез и погружали в бездну безутешной скорби. Ни боль матери, оплакивающей своего первенца, ни страдания женщины, покинутой возлюбленным, ни тоска художника, умирающего перед незавершенным творением, не могли бы сравниться с горькой жалобой этой дочери небес, предательски задержанной на земле сверх отпущенного ей времени и умоляющей дать ей вновь уйти в вечный покой. Никто, включая и человека, водившего смычком по струнам, не мог бы вспомнить ни одной ноты той мелодии, которую играла скрипка Тобиаса Гварнери; никто не мог бы сказать, была ли то благородная песнь или необычайно искусно рассказанная возвышенным поэтом чудесная история всех страданий, всех тревог и всех горестей жизни, от смутной грусти, о чем-то сожалеющей и чего-то ожидающей, до самых жестоких и непоправимых разочарований; но также никто не мог бы сказать, что когда-нибудь, где-нибудь еще на земле слуха его касались звуки такой переворачивающей душу гармонии.
И вот песнь прекратилась. Когда слушатели пришли в себя после внушенного ею экстаза и внутреннего созерцания, все взоры обратились к Тобиасу Гварнери. В этот момент артист в нем настолько возобладал над человеком, что он остался совершенно глух к тому крику боли, который вырвался из сердец всех этих людей и должен был бы так глубоко потрясти его; ведь для него прозвучавшее было не просто жалобой, но жестоким упреком! Но он услыхал лишь звуки волшебной гармонии, превосходящей все, чего до сих пор удавалось достичь мастерам его искусства. И видя, что задача всей жизни наконец осуществилась, он, не сдерживая себя, рухнул на колени, воздел руки к небу, и слезы хлынули по лицу его, сиявшему несказанной радостью. Только несколько минут спустя он понял, что немецкий князь трясет его за руку, пытаясь пробудить от его счастливого a parte,[57] и предлагает продать скрипку за тысячу экю.
— Мою скрипку! За тысячу экю? — повторил он, глядя на князя с усмешкой человека, который не совсем в себе. — Вы хотите сказать, что назначаете цену за то, чего еще недавно не было на свете, а теперь вот оно, существует! Вы собираетесь купить творение, мсье! Сколько, позвольте узнать, заплатили бы вы за солнце, если предположить, что в один прекрасный день оно станет предметом купли-продажи?
Что означали эти исполненные гордыни слова бедного мастера? Сыновние ли чувства были в нем оскорблены предлагаемым торгом, или самолюбие творца восставало против такого пошлого подхода к его творению? Покупатель понял выпад Гварнери в этом последнем смысле и тут же выложил всю сумму, но Тобиас повторил, что скрипка не может быть продана, что слава ее (по-видимому, как и всех современных поэтов) будет бессмертна и что ему этого достаточно. К несчастью своему, он столкнулся тут с княжеской волей, которую препятствия не могли так легко сломить. Вынув из кармана кошелек, в котором было не меньше двенадцати тысяч ливров банковскими билетами, князь разложил все их на столе, добавил к ним полный золота кошель, набитый не хуже, чем у комедийных обольстителей. «Все это за вашу скрипку!» — вскричал дилетант королевской крови.