Изменить стиль страницы

— Чтобы вы спаслись, тут надо ведро маку и меду вместе. Мак тереть, толочь и тереть с медом и есть. Вы кровью совсем сошли. Вы тогда поправитесь и встанете. А если не будете этого употреблять… За фронтом вам этого не дадут. Война.

Вот. Так я и поправлялась. Принесло мне население ведро маку за один день, а мед свой был, пчелы свои были. Вот так. Я только на девятый день пришла к памяти, стала есть это, и на пятый, месяц только стала ходить. Вот…»

Потом она нас угощала, снова тихая и добрая. И шофера вышла позвала Закрепление добрых чувств встречи — может, единственной в нашей, всех нас вместе, жизни.

Около крыльца, перед зеленой долиной, цвела сирень. А соловьев, когда мы вышли, не было слышно. Может, что самый полдень, солнце совсем разогнало щедрый после вчерашнего дождя туман, а может, и потому, что все же середина июня, а го и просто случайность, передышка у них.

А случайность это или закономерность — то, что выжила, воскресла она, Акулина Семеновна Иванова? На беду палачам, против которых после свидетельствовала на двух процессах? На радость людям, которые любят добро, — на необычную, жутковатую радость?..

ПОЦЕЛОВАТЬ ПОСЛЕДНИЙ РАЗ…

1

Любовь Семеновна Иванова. Семьдесят пять лет. Горбачево Россонского района Витебской области.

«В партизанах мужик мой не был, он был на фронте. Это мне надо сюда говорить? (Показывает на микрофон) Просто говорить и все? Я и буду просто говорить.

Было такое время, что пришел ворог в деревню Так мы плакали да горевали, но жили на месте, а уже как ворог пришел, дак мы с Лидой — у меня такая подружка была — в лес пошли В лесу скитались Она — учительница У нее двое детей было, а у меня один Витя.

А тут собирали, стреляли, вешали.

Когда я из беженцев пришла, дак на моей хате было написано „Партизанский, бандитский дом“. Во, мой сынок, так было написано. Женя, мой старший сын, пришел из партизан — топором вырубал — нельзя было стереть, а некрасиво было написано на хате, у порога собирали тут людей, стреляли…

У брата моего шесть душ взяли — брата, невестку и три ихних дочки, и внучонка. У меня была одна сестра, и ее взяли. Тут они уже распоряжались, и стреляли, и жгли.

Тут во яма была, и там яма была. Сами себе люди копали ямы. А потом автоматом провели.

Семьдесят человек было там. Когда мы из лесу вернулись, то выкопали их, перевезли на кладбище.

Вопрос; — А как вы по лесу с подругой вашей, с детьми вашими ходили?

— Ходили, сынок мой, ходили… Все расскажу. Канашонки от нас недалеко. Прибегает мой хлопец старший. Вечером. Ему только пошел шестнадцатый годок, и его в партизаны приняли. Говорит:

— Мама, немец в Канашонки пришел!..

Он теперь похоронен аж в Алитусе. И звали его Женя. Женя Иванов Егорович. Дошел он аж до Алитуса, и там убили его. Я уже два раза на могилу ездила…

Ну, а тогда сказал сынок мой:

— Мама, немец в Канашонках!

Тряпки мы свои собрали. Запряг он коня и завез в лес, в болото, Мы с подругой Лидой землянку выкопали, в землянке этой неделю сидели. А с харчами-то как? У нас была картошка закопана. А снег же был! Ночью ходили мы картошку ту из ямы доставать. Варили ее там. А потом собрались ночью, пошли проведать в деревню. Никого нема. Мы вдвоем пришли с Лидой в деревню. Ребят у нее двое, и у меня — один мой, Витя. Детей в землянке оставили, а сами пошли. Ходим по деревне. Никогошеньки нема, только один… Ну, как это? И по-нашему, и по-вашему — бык. Большой, большой бык, и с цепью. С цепи сорвался. Поглядела я в хлев, там у меня оставались овечки. Никого нема. Хата — цела. Мы поглядели и пошли. Ну, а завтра, решили, пойдем еще раз домой. Уже с детьми. Никого нет — не будет немцев.

Переспали мы ночь в землянке. Какой там сон на сырой земельке? У нас же там ничего не было. От, може, тряпка была какая. А раненько выбрались и домой.

У нее там хата была, такая маленькая. Фельдшерская вошебойка была, а она, Лида, потом приехала из Витебска и там жила. И супу наварили мы какого-то. А потом глядим: снег белый-белый, и видно, что люди так идут — как темная хмара, человек от человека, как вот от этой стенки до этой. Ехали дорогой, а потом тут у нас озеро, да и по озеру идут — плотно-плотно!..

А мы только что вошли в хату и уселись. Если б нас застали там, в лесу, в землянке — так бы нам и все было.

Мы как сидели в хате, так и суп наш и все осталось. А ребята эти голодные. Мы уже и есть не хотели. И Входит полицай. А у нее были галоши, мокрые, положила на загнеток просушить. Он галоши берет и за пазуху. Мы ничего не говорим. Ага. За пазуху положил, а тут сейчас входит немец.

— Матке, матке, матке!.. Партизан у вас есть?

— Нет у нас партизана.

— А вы, — говорит он чисто на русский язык, — вы уже прочищенные?

А мы сидим и трясемся: и у нее сын в отряде, и у меня…

Так они в лес и ушли от нас.

А этот полицай испугался, как немец пришел. Запахнул немного эти галоши. А мы уже молчим.

Потом глядим в окно — оттудочка едут наши люди. На возах с детьми бабы, старики… Они уже это прочищенные. Идут, идут… И кони, и коровы, и люди идут. А я говорю:

— Ну, Лида Ивановна, и мы пойдем вместе.

Мой хлопчик так заболел, кровавым поносом. Нужна горячая еда, а он не мог без горячей. Так ослабел. А ейные, Лидины, здоровее ребяты. Держу я этого своего за руку и не знаю, что с ним делать… Тут идет одна, Анюта Степаниха. Она где-то там в Латвии живет теперь. А я веду малого и говорю:

— Анютка, возьми моего Витю. Може, моя жизнь тут останется. А я, говорю, пойду, куда мои глазы глядят. Люди прочищенные идут, и мы сзади за ними пойдем, как прочищенные. Лида идет с ребятами своими, а мой валится…

А у нее, у той Анюты, значит, дочка была, девка годов шестнадцать. И этот мой партизан, Женя мой, и эта девка — они, как в школу ходили, то они подруживали. Это Клавдя она, дай бог ей много лет жить и сегодня! Как я так сказала ее матери, то мать ничего не сказала, а Клавдя эта подошла, моего Витю за руку и повела в хату. У него кровавый понос был, уже он идти не может…

А снег!.. А куда ж идти? Неизвестно. А я подымусь — Да об землю: дитя — один глаз был во лбу, да и тот здесь остался… Она, правда, моя подружка Лида, меня под Руку:

— Как-нибудь шагу прибавь, как-нибудь шагу прибавь!..

И мы сюда вот… Отсюда улица как раз, той улицей нашей и — на большак. Оттуда немцы едут и едут на конях. И шкафы, и свиней, и овец везут из-под Старины. Старина горит, и Кулешово горит — все, все горит!.. А мы отсюда уже напротив плывем.

А из нашей деревни да был полицай. Ну, не полицай, по он тоже был не советский человек. Я только его и боялась. Так меня тут никто не знает, а он знает. Ну, думаю, если уже он встретит меня, то мне не жить…

А уже надо идти. Не-е, чем уже тут попадать в руки совсем, на какую висельницу, то лучше идти. Идем мы. Идем вдвоем. У нее ребяты с нею, и мы идем. Она меня под руку подвела немного, потому что я уже не могла: от того, что ребенка оставила… А густо-густо кони так идут, один за одним, сани за санями. Которые люди идут, которые едут. Коров ведут. А нас на сани никто не берет. А я уже сани подпихиваю — участница!.. (Смеется.) А Лидиных ребят на сани тоже не берут… А немцы, а полицаи напротив нам едут да едут. Они все едут, густо-густо, а мы напротив… Приехали туда, под Байдино под наше, нас останавливают:

— Что, вы — прочищенные?

— Прочищенные.

— У вас нет партизан?

— Нет.

— Ну, то езжайте.

Повернули мы. Они отсюда, а мы — так в деревню. А сугробы! А снег!.. Выехали на озеро. Мария Колдубей нам в лицо говорит:

— Из-за вас нас застрелят. Вы с нами не ездите. Они поехали на ту сторону, а мы — сами незнаем куда… С этой молодицей, и двое ребят уже. Ну что ж. На мне был полушубок, а на голове — так уже, знаете, без памяти — белая простыня. А снег!.. Я говорю: