Изменить стиль страницы

— Може, кто в Германии есть у вас? Може, кто поставку сдал немцам?

И так он несколько семей взял да отпустил. Понимаете? Из этой толпы.

Потом из Бытеня приперся на легковой машине какой-то эсэсовец. Такой рослый, здоровый мужчина. Прекратил — никого никуда. Никаких ни бумажек, ни справок.

Нас отогнали метров, може, на семьдесят от дороги к саду. И перво-наперво положили двоих: одного старика и другого… был оставшийся военнопленный. Их много было в деревне. Не примак, а не было куда деться гражданину. Здоровый такой, до времени работал у кузнеца молотобойцем. Они с краю как-то, наш старик и этот военнопленный, стояли. Взяли положили их на землю и пристрелили тут.

Когда пристрелили, то толпа посмотрела, какое дело — и кинулась кто куда. Но тут кругом сада и кругом деревни сидели засады, пулеметы стояли.

Куда б ты ни пошел, тебя всюду встречало.

Кто утекал — никто не утек.

Я держал дитя, около двух лет было девочке. Меня ранило в руку, сюда вот. Ребенок у меня из рук выпал. Я отбежал метров, може, каких семь-восемь. Такая есть там яма стародавняя. Я упал в эту яму. И вместе упала Девка из Окунинова, да так плотно легла, и я не знал: она живая или нет. Я спросил:

— Маруся, ты жива? А она:

— Жива!

— Молчи тогда, молчи! Если жива — не шевелись. А с этой стороны другая легла, тоже самостоятельная девка. Я не знал, что и она живая. Если б знал, то упредил бы тоже. Когда это все притихло… Они ходили, добивали. Вот подходят к нам. Подходит он и ногой в бок ей как дал. Она стерпела… На меня наступил и пошел к этой. Эту стукнул девчину — она подхватилась:

— А, говорит, паночку, я вам что-то скажу!

— А, ты скажешь!

И матом на нее. Русским матом. И ей из пистолета — в лоб. И пошел дальше.

Наутро приехали немцы, собрали тех, что были ими выпущены, и заставили копать могилу и всех — свезти в яму и засыпать землей.

А вот хутора у нас были, то годом раньше они там людей не расстреливали, а сгоняли одну-две семьи в помещение и поджигали. Жгли живьем. Сколько было хуторов, дак они всех и попалили. По всем хуторам одновременно.

У нас это было двадцать второго декабря сорок второго, а хутора палили зимой сорок первого…»

О трагедии деревушки Боровики мы услышали от Марии Григорьевны Кулак, памятливой и разговорчивой женщины, которая с точностью судебного протокола обрисовала все: и отбор, и расстрел, и собственную уверенность, что мучиться ей довелось за то, что она еще при панской власти, еще подростком полюбила комсомол, Советскую власть, которая была там, где-то далеко, за польско-советской границей, и тогда, в подполье, прятала Сергея Притыцкого[39].

«…Ну, рано встали — видим: окружены, некуда утекать. Сидим в хате, начали они ходить по хатам, выгонять на собрание. Зашли и сказали:

— С малютками! Все с малютками!

Ну что ж, мы собираемся и идем на то собрание.

А нас ставят тут вот, где теперь могила, всех в ряд. И проходит и спрашивает:

— Где монж?[40]

Ну, некоторые говорят: „Вот, стоит“. Дошло до меня, а он, мой Антон, пошел к сестре, за семь километров, пошел молотить жито. А у меня четыре месяца было ребенку. Я так и говорю.

— Когда? — спрашивает он по-польски.

— Вчера, — говорю я (он пошел третьего дня, а я говорю: вчера).

Но нет, не выкинули меня из этого ряда. А потом вызвали активистов, которые за Советскую власть были. Активистов — с семьею, всех.

— Переходите на ту сторону! Дошла до меня очередь.

— Активист Кулак Антон Романович! С родней переходи!

Перехожу я туда с тем дитем. Стою. К партизанским семьям нас всех присоединяют. А пулеметы так стоят все! Те люди — как заплакали! Всякими голосками, как пчелы Они — как косанули! Все!..

Как косанули по нам, я успела наклониться, и она скользанула. А на мне такой ватник был толстый. Порвало мне пулей ватник и так мясо закатило, что рукой не накрыть. Чтоб еще чуть — дак она б у меня сюда вышла, пуля. Я лежу живая, и дитя живое. А я так зажимаю его лицом, а оно кричит. Чувствую, что удушаю, сердце болит. И я живая, и дитя живое… Пущу вольнее, оно закричит.

А потом постреляли третью группу.

Что ж, ходит, подымает, которые, може, еще не кончились… А они ходят с пистолетами и добивают. Дошел до меня, слышит, что дитя кричит, а на меня он не подумал, что я живая: волосы у меня понесло и платок, и тут кровь… В дитя это бахнул, и мне пальцы прострелил. Как держала я его за головку, так и мои пальцы он прострелил. И дитя стихло, кровь на меня, чувствую, свищет па лицо…

А около меня лежала его, Антонова, сестра. Еще хрипела Он ее поднимал. Она села, и так он ее дострелил. И пошел от меня — дальше и дальше, и все достреливал.

Ну, встала я. Стали люди подходить, те, посторонние, не расстрелянные. Глядят: лежат люди пострелянные. Стали плакать некоторые. Тогда я давай подыматься. Поднимаюсь — и не вылезти: вся завалена, вся в крови…

И маму мою убили, и сестру убили, всех, всю мою родню. А на утро что? Переночевали — как корчи. А я зашла в одну хату, мне немного закрыли эту рану, перевязали да говорят:

— Иди, Марья, а то через тебя и нас немцы убьют. Ну, то я из этой хаты в другую иду на ночь. Ночь переночую, говорят:

— Иди уже в третью хату, а то, говорят, мы боимся.

Так я три ночи проходила, а на четвертую он пришел, и уже я это… И завез он меня в больницу, в Слоним.

Завезли меня. Что ж говорить тем немцам в больнице?

Но завезли такой кусок сала, жбан меду, дак они ра-ады, и положили. Как только приехала, а они меня, раз-два, раздели, руки перевязали, плечо забинтовали — и в больницу.

Лежу одну неделю, другую неделю, и все приезжают в больницу и все допрашивают, кто какой.

Ночью забирают и расстреливают. Страшно, страшно!.. Страх меня взял, и я наказываю: „Приезжай, забирай!“

Дойдет, думаю, очередь и до меня уже.

Он приехал.

Еще перед той ночью, что я ночевала, привезли девчину из Голынки. И в больницу приехали ее брать — расстреливать. Но как-то ей связь сказала, и она утекла из, больницы. Ой, как поднялась та больница уже! На ту дежурную!.. Хотели ее повесить или застрелить, что она упустила, чтоб та утекла.

А потом, на другую ночь, лежал военный раненый, наш военный. Он все ко мне приходил, расспрашивал. А я боюсь говорить. Но он — ну, ни шагу от меня. Все: „Тетка, так как там партизаны?“ А я ему говорю, а сама боюсь, ведь кто его знает…

А потом я приехала додому, и он приходит: утек тоже. Дали ему все — и сапоги к больнице принесли, и ушел из больницы. Через две недели приходит он:

— Ну вот, а я, говорит, уже в партизанах!

Приехала я из той больницы — ни топить, ни варить, ни одеться. Завез меня Антон к сестре, за семь километров, и была я там до самого апреля месяца, там лежала.

Вместе со мной тогда убили восемьдесят шесть человек…»

Деревня Василевичи. Партизан тут не было. Их стоянки были на правом, лесистом берегу Щары, а сюда, на густо заселенное левобережье, они приходили только ночами, как в зону действий и обеспечения. Добираться до партизан, вступать с ними в бой оккупантам было непросто. Тут, как и в других местах, они пустили в ход дьявольскую тактику: обвинить во всем население, вбить клин между мирными жителями и партизанами.

Оккупанты приказали по всем щаровским селам под угрозой смерти не пускать партизан в хаты, не давать есть, не разговаривать с ними. Но разве может мать не пустить в хату сына, жена — мужа, сестра — брата дан просто — своего человека? Не может, разумеется, пока не перестал человек быть человеком. Таким образом, оккупанты создали ситуацию, в которой все люди становились виноватыми только потому и только за то, что они — люди.

Послушаем, как тут проходила кровавая «акция».

вернуться

39

Сергей Осипович Притыцкий (1913–1971) — прославлеиный западнобелорусский подпольщик, затем партийный и государственный деятель.

вернуться

40

Где муж? (польск.).