Изменить стиль страницы

Рассказывает Мария Федоровна Сосновская:

«…Ну, вот это перед колядами приехали до нас сюда убивать нас, в среду. Когда это было — я не знаю, я неграмотная.

Мы сидели в хате все. Мой муж поехал в город, повез — еще мы были должны — поставку. А две старших Дочки пошли до соседа с куделею, прясть. А я с этими, меньшими хлопцами, была дома. У меня это было шестеро детей, а я сама — седьмая. Дети младшие забавляются, а немец пришел в хату…

Не знаю я, немец он или не немец, но в немецкой одежде.

— Здравствуйте! А где хозяин? — Поехал в город.

— Ну, то собирайтесь на собрание. А я говорю:

— На какое собрание?

— Будете видеть, какое. А я говорю:

— Мои детки малые, босые, голые, холодно им будет.

Потому что бедно мы жили. Дети малые: одному три года, этому вот — пять лет, и те поприходили девчатки, уже все собрались, семь человек в хате. Ну, я за этого, завернула, несу. А того, меньшего, что три года, старшая девочка несла.

А он говорит:

— Замыкайте халупу и все выходите.

Ну, мы все собрались и пошли. И привели нас под Адама, к мосту. И сюда всех выгоняли. И мы стояли, може, полдня. Аж холодно стало. Дети начали дрожать, плакать. Тут — едет такси из города. А полномоченный был в городе. И Экарт. Это полномоченный и Экарт приехали на такси.

Мы стоим на этой стороне моста, от Адама, а такси стало на той стороне. Сразу повылезли они, и Экарт будет спрашивать:

— Полномоченный, какие это люди? Что ты собрал всех?

А он:

— У-у-у! Вшистки[41] бандиты!

Мои детки маленькие — „бандиты“. А Экарт опять будет спрашивать:

— А где ж те полицейские пострадавшие, сожженные партизанами?

— А-а-а, Сонечка, — будет кричать староста — иди сюда!

А там другую, третью… вызвал что-то человек пять полицейских семей…

А что ж с нами делать? Хотели нас загнать в Адамово гумно, пожечь. Открыли гумно то, поглядели, что там полно хлеба еще немолоченного и сена, — не поместятся, почти двести человек. Старые, малые, хлопцы, девчата — все вместе, кто только был дома. Не поместятся. Закрыли гумно. А полномоченный говорит:

— Их на цмэнтаж[42] гоните, там убивать, на цмэнтаже. И погнали нас всех, как овечек, во двор. Закрыли.

Кругом немцы нас обступили. Начали нас по десять человек все выгонять.

Я — семь душ — шла в три очереди. Сразу меня с хлопчиком — я его на руках несу. А после в другую очередь два человека, и третью — тоже. Со мною все не шли, потому что все люди вертелись там, плакали, волосы рвали…

И тогда погнали нас на моглицы[43].

А я его под себя, замотала и упала на него (показывает на взрослого сына, сидящего рядом). Когда начали стрелять. Чувствую: уже моей ноги нема, ранена уже нога. А я уже… Чувствую: кровь кап-кап-кап…

И паспорт я показывала, что ни в чем мы не виноваты. Невзрослая семья еще.

И это ему пуля через ухо и через шею, три раны. И чувствую, как кровь кап-кап-кап… И паспорт мой весь был в крови.

Ну вот, нас перебили, после — других гнали. Стали, постояли, говорит:

— Вшистким капут. Постояли, покурили и ушли.

Ям они не копали. Прямо пригонят десять человек, положат на землю… И мы ложимся… Понятно: чтоб человек не видел эти пули. Этак все в голову, в голову…

Когда моих детей поубивали потом — я уже не видела и не слышала, потому что не подымалась.

Всех перебили, только одна женщина… Детей ее побили, она видит, что их побили, а сама скинула валенки и бегом в Поречье. Те уже не гнались за нею и не убили. Но все равно сохла, сохла она и померла.

А тогда уже назавтра посгоняли подводы, мужчин, выкопали яму такую велькую, как бурт, и тогда все эти трупы постаскивали и позакрывали. Не из нашей деревни мужчины, воробьевские и рязановские. У нас не было подвод. Наши которые мужчины были, то они поехали на вывозку в лес. Только женщины были дома…»

Говорят, что близость судеб делает людей душевно похожими. Если это правда, то сын Марии Федоровны Сосновской, Сосновский Александр Антонович, — неплохая иллюстрация такой закономерности. Сходство их настолько заметное, что начинаешь думать, что, может, тогда, на кладбище, когда мать второй раз подарила Саше жизнь, может, тогда и приобрел он это удивительное сходство. Оно — ив прямоте характера, и в манере говорить напрямик, словно идти по пахоте с тяжелою ношею на плечах. А шаги направлены все к ней, к матери. Даже теперь, через тридцать лет после того.

«…Тогда мне было пять лет. Я помню, как мы сидели с братом маленьким в хате. Зашел немец — мы попугались. Да к матери подхватились вдвоем. Он постоял, сказал матери собираться…»

А там, на кладбище, во время расстрела, когда мать заслонила Сашу собой, мальчика словно волной накрыло испокон вечное ощущение материнской опеки, чувство безопасности у ее груди. Саша припоминает:

«…А я все матери своей:

— Додому, говорю, пойдем.

А мать возьмет меня за руку, сожмет:. — Лежи, не отзывайся.

Когда всех перебили, пошли в деревню те немцы. Давай по хатам ходить, кур брать, поросенков, начали грабить. Слышно было нам на кладбище, как они грабили тут все.

Ну, а как уехали, мы все встали. Холодно было. Я раздетый был вот так. Мать с большей девочки пальтишко сняла, это, я его надел, оставил мать и бегом домой. Прибежал, сел на дворе и жду — придет мать…

Уже немцев нема, немцы уехали в город, село пустое, только двери скрипят — ветер расходился, прямо страшно так…

Ну, я сидел, стемнело уже, а мать не дошла до своей хаты, а к матери своей зашла. А там, в той хате, соседка была, лет восьмидесяти старушка, дак мама скрашивает:

— Може, видели, как хлопчик какой-нибудь тут бежал?

— Видела, говорит, бежал какой-то.

— Идите, бабка, его приведите. Пришла бабка, за руку меня тянет:

— Пойдем до нас… — А я упираюсь, не хочу идти. Говорю:

— Откройте мне, я пойду в нашу хату. Ну, а она меня за руку и повела туда.

Две недели мы там так лежали, никакой перевязки, ничего. Боялись ехать к доктору: убивали нас немцы и опять к ним ехать, — добьют, страшно все-таки. А потом все-таки решили: так не так — а надо ехать.

Поехали. В Слоним, туда в больницу батька отвез. Месяц мы лежали в больнице. А врачи эти в больнице ничего не знали, допытываются: „Где вы были, на фронте?“ Деревню нашу не сожгли, а в Слониме не знали, что нас постреляли.

Месяц мы пролежали в больнице и снова додому пришли…»

Спасла мать Сашу Сосновского. И вырос он сильным и управным, стал трактористом в родном колхозе «Савецкая Беларусь». Высокий, здоровый, с бесхитростной прямотой в голубых глазах. Только между густыми бровями затаена какая-то растерянность: он, как и мать, силится и никак не может ответить на вопрос: почему такое произошло с ними? Рассказывая, он словно бы все время спрашивает…

Вот и соседка Сосновских, Тэкля Петровна Герасимчик, бьется над этим вопросом:

«…Тут я и родилась, тут я и замуж вышла. И расскажу я то самое… В тысяча девятьсот сорок втором году, шестнадцатого декабря, была среда. Я вытопила печь, все это… покормила детей и стала мести хату. А муж был в гумне, веял то ли ячмень, то ли овес. Ну вот, приходит немец в хату:

— Цурик, цурик!..

— Куда, пане?

— Туда, на собрание.

— Одной мне? — спрашиваю.

— Не, и детей бери. Киндер, киндер!..

Ну и что… у меня было три годика хлопчику. Я замотала так его, накрыла. Погнал он нас. Пригнал к мосту. И мужа погнал из гумна. Муж вперед пошел, а я уже с детьми за ним. С нами была Гануся и Маруся Моисеева, две старушки. Пригнали сюда под мост, около Адама Герасимчика. Окружили нас, поставили нас во дворе. Хотели сначала в сарай, чтоб сожечь живых, но тут уже им нельзя было никак: полно было наложено, только один ток пустовал, с одной стороны сено, а с другой — жито немолоченное…

вернуться

41

Вшистки (искаж. польск.) — все.

вернуться

42

Цмэнтаж (польск.) — кладбище.

вернуться

43

Моглицы (бел. диал.) — кладбище.