Изменить стиль страницы

— Ливень? Какой ливень? Послушайте. Я разочарован до глубины души… У этой барышни нет кавалерийского духа.

— Боже мой!

— Не Бог, а дух, — проревел генерал.

— Дух? Какой дух?

— Кавалерийский дух! Он у нее отсутствует!

— Понимаю, не хватает кавалерийского духа, — успокаивающим тоном проговорила Эрмина, — но что значит…

— Не доводите меня до бешенства, — разозлился Зольтан фон Бороши. — Выросли в гарнизонном городе и не знаете, что такое кавалерийский дух.

— Конечно же, знаю.

— Габор! Поди-ка сюда! Изложи дамам урок по теории, — и, заложив руки за спину, он яростно заходил взад-вперед.

Габор подошел к нам и улыбнулся, как бы извиняясь.

— Вот, послушайте, пожалуйста. Только человек с храбрым сердцем и верной душой, доверяющий себе и своей лошади, о которой он бережно заботится, имеет кавалерийский дух. Для него не существует трудностей, — продолжил Габор, посмотрев на меня со значением, — и даже в отступлении он видит лишь средство при благоприятных условиях вновь перейти в наступление.

— Так точно! Немедленно в наступление! — пробасил генерал. — В этом удаль кавалеристов. Никогда не сдаваться! Такова теория, сударыни. А знаете, что кавалерийский дух значит на деле? То, что всадник лошадь свою любит больше, чем себя самого. Вот что это значит. И он скорее вонзит шпоры себе в задницу, чем своему дорогому четвероногому товарищу. Это все на сегодня. Всего хорошего! — И он слегка поклонился Эрмине.

— Завтра, в воскресенье, здесь, ровно в то же время. Целую ручки. Позвольте откланяться. Адье.

Он сделал знак Габору следовать за собой и в сопровождении сына и любимой кобылы устремился к воротам.

Повисла мертвая тишина.

Я покосилась на Эрмину. Щеки ее пылали, грудь высоко вздымалась и опускалась, будто она задыхалась.

— Ты дала Аде шпоры? — спросила она наконец.

— О, нет! Но уже подумывала об этом.

— Только подумала? А он орет, словно его поджаривают на вертеле.

— Он угадывает мысли, когда речь идет о верховой езде.

Моя маленькая гувернантка глубоко вздохнула.

— Значит, таков тон, когда меня здесь нет, — заключила она. — Девочка моя, прости. Когда ты описывала ситуацию после первого урока… честно говоря, я думала, ты преувеличиваешь, поддавшись своей буйной фантазии. А оказалось, что непристойности здесь так и сыплются. Вот только прекращать теперь… уже слишком поздно. Ты должна заставить себя, — и она указала на мое ухо, — сюда влетает, а в другое ухо тут же вылетает. Забудь все, что слышала… обещай мне это.

— Обещаю, — сказала я и только теперь заметила, что моя бедная гувернантка насквозь промокла. Большой алый шелковый бант свисал с полей ее шляпы, напоминая увядший мак. Черные локоны на затылке развились, а летнее платье в сине-белую полоску промокло так, что были видны пластинки ее маленького кринолина.

— Вы пришли пешком? — встревожилась я.

— Ну что ты. Меня привез бургомистр. Верная душа. Но наш одноконный экипаж был открытым, и мы угодили под дождь. Теперь он отправился обратно в город и вернется за нами с сухим экипажем. Ну, расскажи мне, как обстоят дела. Вы выиграете 18 августа?

— Я не знаю.

— Все еще нет? — разочарованно сказала Эрмина.

— Он даже намеков не делал. А что он вам говорит в мое отсутствие?

— Ни слова. А когда его кто-нибудь спрашивает, в отеле… — Эрмина чихнула несколько раз подряд. — О, пардон, я начинаю замерзать. Когда его кто-нибудь спрашивает, он отвечает сатанинской ухмылкой, и никто ничего не может понять.

Этого-то я и боялась.

Я молча вышла с озябшей Эрминой к воротам дожидаться бургомистра. По дороге домой я тоже не проронила ни слова. Безмолвно сидела в удобном маленьком экипаже с закрытым верхом, защищавшим от дождя, держала Эрмину за руку, чтобы согреть ее, и испытывала чувство стыда.

Одна-единственная похвала за одиннадцать дней означала только одно: во мне ошиблись. И все было просто представлением. Поэтому грубый тон, плохое настроение. Пари проиграно. Генерал знал это. И Габор тоже.

Боже мой, столько усилий — и ради чего?

Я еще не упоминала, что вся моя жизнь теперь определялась нашим генералом. Все изменилось за одну неделю, меня держали взаперти, словно несчастную языческую деву перед закланием на великий праздник.

Мне запретили все. Кроме занятий английским, все было забыто — живопись, музицирование, писание писем, прогулки в экипаже, визиты. Мне не позволили взять роль в прелестной новой пьесе «Вокруг света за восемьдесят дней» Жюля Верна. Не разрешали посещать репетиции церковного хора и участвовать в концертах хорового общества. Я не могла носить локоны распущенными, их каждый день заплетали в толстую косу под девизом: во всем должен быть порядок. И в прическе тоже. Мне не разрешили поехать в Штирию по приглашению господина бургомистра, обновлявшего свой новехонький экипаж с мягкими кожаными сиденьями. С ним отправился союз юных дев. А также Габор и генерал. Я была отгорожена ото всего мира, и разрешалось мне только читать истории о лошадях, которые присылали мне в комнату, и есть, как молотильщик, каждый день второй завтрак по-венгерски, а чтобы у меня прибавилось сил, хорошенько отдыхать, — и все для того, чтобы потом ежедневно утверждаться на спине у Ады, с неизменной улыбкой, как будто это доставляло мне огромное удовольствие.

И я исправно подчинилась такому распорядку, чтобы быть ближе к Габору. Потому что я хотела выиграть для него. Однако с каждым новым днем без похвал во мне росло новое чувство — протест.

Во вторник 27 июля меня наконец прорвало. Две недели я рабски подчинялась, но теперь буду делать то, что мне нравится.

Уже утром я знала: сегодня будет значительный день. Во-первых, снова светило солнце, после двух суток дождей. Воздух был легким и теплым, и у меня ничего не болело. Произошло чудо — плечи, руки, стопы, спина и неназываемое перестали вдруг причинять боль. Я могла сидеть, ходить, лежать, стоять — и нигде не тянуло, не кололо, не ломило. В первый раз с начала занятий я снова почувствовала себя человеком, и во мне взыграли бунтарские мысли.

Я так ясно помню: я сидела за письменным столом, передо мной лежал мой тайный дневник, куда я записывала, хотя перо отказывалось фиксировать, слова, которые позволял себе генерал, все это свинство. И вдруг я подумала: а почему? Почему я должна делать то, что требует от меня Зольтан фон Бороши?

Конечно, меня так воспитали. Молодежь юна, глупа и прожорлива, она обязана почитать старших. Без них я пропала бы с голоду и осталась на улице безо всякой помощи. Но и взрослые не такие уж праведники. Мой ужасный батюшка промотал мое приданое. Генерал превзошел всех кучеров по части грязных ругательств. Обозвал меня бестией. У всех от меня были тайны, у тетушки, дядюшки Луи, даже Эрмина лгала, когда дело касалось родственников. Что ж, крутые нравы накладывают свой отпечаток.

Бороши, отец и сын, были сегодня в гостях в замке Эннсэг. Эрмина и принцесса Валери тоже. Там давали большой обед, меня из этого мероприятия исключили. Но одно я знала: раньше трех они не вернутся. Так сказала мне тетушка.

Впервые за долгое время я была в отеле совсем одна, и когда тетушка Юлиана удалилась, чтобы вздремнуть, что она неукоснительно соблюдала после обеда, когда улегся шум внизу, в кухне и в ресторане, — не слышно было звона бокалов, серебро не стучало о фарфор, и на большой дом опустилась приятная тишина, я решилась стать по-настоящему дерзкой. Строптивой! Непослушной! Плохой! И отыскать наконец миниатюру леди Маргиты. Я решилась на непростительный проступок — рыскать в комнате другого человека. И вот я встала, прислушалась, что происходит в коридоре, прошмыгнула на цыпочках в соседнюю комнату и закрыла за собой дверь на щеколду.

Было без четверти три. У меня в запасе пятнадцать минут. Где же может быть шкатулка? Я хорошо ее знала. Это было маленькое произведение искусства — из белого шевро с золотым тиснением, изнутри обито голубым бархатом. Когда ее открывали, из шкатулки доносился таинственный сладкий запах марокканской смолы, виднелись многочисленные маленькие веера, все с крышками, а ручками крышечек служили блестящие круглые красные бусины — шлифованные богемские гранаты. Выглядели они восхитительно.