Изменить стиль страницы

И опять Домна только слегка усмехнулась, помолчала и вспомнила:

— Бывало и скушно! Бывало! Я с ним свою молодость не сильно и углядела. Деды были у нас и бабки, те ребятишек выхаживали и за скотиной хорошо глядели — нам бы, молодым супругам, в ту пору только и погулять на праздниках, поиграться. Но разве у Николы Левонтьевича на уме это когда было? Ничуть! Когда не на пашне — так он книжку в руки, а то ребячью тетрадку и пишет в нее. Вот и всё. Всякий праздник — так же.

— Ну а пошто же ты пошла за него? За скушного?

Странно очень и непонятно — как и почему этот разговор между ними шел, но он шел, и Домна по-прежнему отвечала тихо, спокойно, будто бы и не Зинаиде, а близкому какому-то и доверенному человеку:

— Отец научил! Покойный батюшка. Научил — я и пошла за его…

— Послушалась?

— Послушалась. Поняла батюшку: поскучаю сколь-то в молодости, после мне за это восполнится.

— Восполнилось?

— Ну, конешно! Год-другой прошел, и мне тот нрав вовсе хорошим сделался. И я уже дивилась, как услышу у кого в избе шум, ругань, пьянство. Синяки бабьи и даже — скандал! И когда мужик посылает бабу в поле либо к скотине, а сам в ту же пору на печь лезет, это уже по мне ужасный срам! Я привычная к другому: чтобы хорошо было, а как нехорошо, так Левонтьевич, я знаю, никогда не сделает!

— Легкое житье. И не женское вовсе!

— Самое-пресамое женское! И объясняю же тебе — заслужила я его! Это после он выровнялся в мужика, Никола, в мужика с почетом и с уважением, а был-то чем? Вспомнить не об чем, вот чем он был! И не видать его среди парней-то и женихов было, и не слыхать, он однеми разве книжечками и занимался! И девки-то на его не глядели, на замухрышку тогдашнего, и он-то в их толку не понимал, которая плохая, которая хорошая! За такого беспонятливого хорошей идти — одна обида. А я вот пошла, спасибо отцу! После которые бабы готовые были за локоть себя искусать, но не достанешь! Поздно! Миновала грибная пора! — И Домна вдруг улыбнулась и даже засмеялась.

Умная женщина глупой и непутевой девчонке улыбнулась и засмеялась.

Вот она какая была, Домна, не во сне, а наяву! И еще она тронула Зинаиду за рукав и незаметно-незаметно повела ее за собою из проулка в улицу, продолжая вспоминать ту грибную пору, когда она и правда первой была в Лебяжке невестой, на игрища иначе как в желтых шнуровых ботиночках на высоких каблучках никогда не ходила. Это в ту пору было, когда Зинаиду ее отец за четверть водки и за пару несвежих сапожонок готов был кому угодно отдать, а она, чтобы от непрошенных женихов отбиться, носила за голенищем острый ножик.

Вот, оказывается, каким образом жизнь самой первой лебяжинской невесте с ее высоких каблучков представлялась: для нее жених Никола Устинов замухрышкой был, она его принимала нехотя, жертвуя собой и чуть ли не из снисхождения! Она и не замечала, как многие-многие девки на Николу во все свои глаза глядели, как парни его уважали, а Зинаида так и глянуть на него не смела, помыслить не решалась, а когда было, что Иван Иванович допытывался, какой парень ей нравится, она сказала себе, что язык у нее отсохнет в тот миг, когда она скажет: «Устинов Никола…» И не сказала.

Ну а теперь шли они рядышком тихо-мирно, две наикрасивейшие лебяжинские бабы. Как подружки милые — водой не разольешь!

Одна как встала девчонкой на желтые высокие каблучки, так и шла на них по сей день, ни разу не споткнувшись, не пострадав ни в чем и никогда.

Другая о тех каблучках вприглядку и понаслышке только и знала, но всё равно шагали они нынче близенько, бровь к брови, шли и удивляли воскресную лебяжинскую улицу, не очень шумную и многолюдную, зато — глазастую.

Однако Зинаида глупой и бессловесной девчонкой, без каблучков и босой, все-таки недолго оставалась, приобняла товарку рукой, весело поглядела ей в лицо и сказала:

— Ты бы, Домна, в избу завела меня! Сроду ведь не бывала в устиновских гостях!

Домна споткнулась. Молча они прошли улицей еще, а тут вот она калитка устиновской ограды.

Домна потянула щеколду за свеженький сыромятный ремешок с крупным узлом на самом кончике. И вот она, ограда! И вот оно, крылечко! Вот он, дом Устинова Николая Леонтьевича!

Жил этот человек, как и все живут: кухня с большим столом в углу под иконами; печь с синей каемкой поверху, ярко-желтые полати… Кинула взгляд Зинаида и в горницу — там чистенько, но, конечно, не так, как у нее в доме, где заседает Комиссия, — дома у нее стоят фикусы, стоит комод и стол, а больше нет ничего; здесь горница подо всяким барахлом — прямо на полу одежонка навалена какая-то ребячья, люлька висит, мельтешатся голопузые ребятишки, устиновские внучата, а посреди сидит на низкой скамеечке ихняя мать, устиновская дочь Ксения, босая, веснушчатая и беременная, и, широко взмахивая рукой, спешно пришивает надорванный воротник к потрепанной шубейке. Увидев Зинаиду, кивнула ей и молча удивилась: «А это почему и зачем? Зачем у нас в доме Зинаида Панкратова?»

Ксенька — бабенка ничуть не злая, но слишком простоватая и, когда говорит слова, заглатывает их в себя…

А вот еще дальше, в следующей комнатушке-каморке, там как раз те предметы, которых у лебяжинских жителей не увидишь, только в устиновской, в саморуковской, ну и еще в двух-трех избах, — там были книги.

Горка, а в ней створки стеклянные, за стеклами много стояло книг.

Зинаида видывала книг и побольше, чем здесь, еще в России, но то было не в мужичьем, а в барском доме, в котором она девчонкой прислуживала.

Она прислуживала, дрова носила и воду, полы мыла в помещичьем доме, а еще — нравилась молодому барчуку. Барчук лишь только приезжал в дом родной из гимназии, тотчас начинал учить ее грамоте, сначала вслух ей читал, после заставлял ее читать те самые книги, которые так удивляли ее своим числом, почти бесконечностью: две стены были заняты ими, плотно, одна к другой, щелки нет, чтобы палец между просунуть.

Зинаида училась охотно, способно и запомнила день, когда подумала, что за свою жизнь человеку дано прочесть столько книг, сколько их стояло вдоль двух стен от одного угла до другого, от пола до потолка, но тут как раз молодой ее учитель-барчук тронул свою ученицу. И вовсе не слегка тронул, а сразу поперек груди, тяжело, краснея и потея, приваливая ее к дивану красного дерева с глазастыми львами на высокой спинке.

Но растерялась ученица ненадолго, и уже в следующую минуту лежал учитель на полу под недоуменным взглядом тех львов — нос мокрый и красный, ноги выше головы.

На том и кончилось Зинаидино обучение. Жизнь ее в России тоже вскоре кончилась: тем же летом они со старшим братом уговорили родителей, запрягли кобыленку и двинулись из Тамбовской губернии в Томскую, в Сибирь… Родители — на телеге, брат с сестрицей — пешим ходом. И если бы брат не заболел дорогой и не умер, истощившись кровавым поносом, наверное, они достигли бы чего-то другого. Какого-нибудь почти что сказочного поселения с добрыми людьми. Хотя Зинаида никогда на лебяжинцев не только не обижалась и не жаловалась, но и непременную благодарность испытывала к ним, все-таки люди, которых из-за кончины брата они так и не достигли, не повидали, долгое время мнились ей, звали куда-то в свою, в неизвестную сторону, и она жалела, что на родине, в Тамбовской губернии, в барском доме, не успела прочитать о тех малоизвестных людях в одной из красивых книг, с золотыми буквами в заглавиях. Прочитать да и узнать что-то о них на всю свою будущую жизнь.

Теперь, в устиновской избе, вблизи от нескольких рядков книг за стеклами горки, это неисполненное желание и тотчас ставшая вящей потеря поднажали Зинаиде на сердце, она вздохнула, позавидовала Устинову и глубоко обиделась на него: он-то в своих книгах узнал и понял всё, что ей узнать и понять не далось! Почему же скрывает свое узнавание? Уж этим-то он мог пожертвовать — сказать ей о том, что он в книгах прочитал? Уже от этого не убыло бы от него? Домне-то он говорит, поди-ка, об этом. Ей, поди-ка, неинтересно, а он всё равно говорит?!