— Больше не могу, господин товарищ… Нам тоже надо поесть. От кислого вина в кишках музыка. Не хватает больше духу дуть в трубу.
— Что за чертовщина! С утра только и делаете что жуете.
— Лопни мои глаза…
— Растак вашу мать!..
— Сразу видно, вы из хорошей семьи.
— Ладно, пошли есть! И чтоб вы тут больше не каркали… Не нравится мне такое.
— Мы же свои люди, господин товарищ…
— Эй, Вырлан, пойди покорми цыган!
— Не называйте нас так. Мы теперь все равны!
— Слушай, Евлампий…
Подбежал дед Петраке. Этот Митря такой баламут, сколько раз ни договорится с музыкантами — накормит их, напоит, а потом изобьет! Чтоб помнили его!
Зато все музыканты соседних сел носят Митрин армяк, Митрину каракулевую шапку. Изловят его в укромном местечке, пересчитают косточки, потом отнимут одежду: за то, что играли на хоре бесплатно!
Дома Митря получал свою порцию от отца. Каждый хоровод обходится ему в две взбучки и в один нагоняй.
— Вырлан вам заплатит, мать вашу за ногу! Пошли, Фрунзэ!
Митря так меня дернул, что чуть не оторвал рукав вместе с рукой.
За клубом, в глубине двора, стояли стайкой ребята. Они принесли Митре две бутылки водки, кулек конфет, связку бубликов и две пачки папирос «Норд».
— Конфеты отнесем девчатам. Водку разопьем здесь… Будь здоров, Фрунзэ! И если уломаешь Вику, не давай ей стареть. Смотри, чтоб у нее были мозоли на том месте. Люби, как душу, и тряси, как грушу! Если хочешь, чтоб она тебя не трясла. Бабы — такой народ, не ты их, так они тебя!
Солнце спряталось за деревьями. Призывники поднимались по лесистому холму, пели и гикали, будто шли на свадьбу.
Мы с Митрей пошли напрямик.
Пряное благоухание доносилось от виноградных кустов. Легкий ветер дышал лесной прохладой. Пахло зеленой коноплей.
Пчелиный рой, летевший из глубины леса, замельтешил над нами, как дождевое облачко. Мы стали кидать землей в пчел, пока они не сели на кизиловый куст, у самой опушки леса.
Счастливый день! Прекрасный день!
А где-то содрогалась земля. И люди проклинали жизнь. И парни забыли о девушках, и девушки забыли о парнях.
Война надвигалась. Ее тени подкрадывались все ближе, как тени сумерек.
— Не верьте клеветникам! Разоблачайте провокаторов!
А мы, молодые, — молоко, как говорится, на губах не обсохло, — верили в цветы, в первые поцелуи. Были, наверно, в нас и порыв и жестокость.
Митря, схватив за руку дочь Кибиря, уволок ее в кусты, чуть поодаль от нас.
— Митря… Мне тяжело!
— Помолчи! Нынче всем тяжело… Терпи.
Вика заплакала. По щекам ее потекли прозрачно-чистые слезы. Беда! Я не знал, как ее унять.
Будь он неладен, этот обычай, — посылать девушек в лес! Скрываешься со своей любовью от стоустой молвы — натыкаешься на стоголосое лесное эхо. Еле слышный шепот, легкий шелест, оброненное слово доносятся за версту. Словно под каждым кустом притаился голос, подобный Викиному.
Обняв меня за шею, она безутешно, взахлеб плакала. А до меня доносились со всех сторон всхлипы, шелест…
— Знаю… потом не женишься на мне…
— …а-ю, знаю… не женишься…
— Ты потише… Успокойся!
— Ш-ш-ш… тише…..ойся… успокойся…
— Тебе-то что!
— Тебе-то что!
— Тебе-то что!
Гудело в ушах. Эхо клубилось на влажных лесных полянах, ныряло в овраги и возвращалось ко мне, отраженное зелеными холмами.
— Вика, ты видишь звезды?
Шепот, похохатыванье Митриной девушки журчали поблизости. Но через минуту смеялся уже весь лес. Необузданно, бесстыдно, вожделенно.
— Вика… Видишь звезды… звезды… звезды…
— Вика… Видишь звезды… звезды… звезды…
В древних сумрачных лесах, когда смотришь сквозь верхушки деревьев, звезды на небе видны и в полдень. Как со дна колодца. И тут над нами грозно закачалась клюка деда Петраке. Он почернел от гнева, запыхался, говорил сдавленно:
— Поганцы… Негодники!
И лес повторял:
— Поганцы… Негодники!
— Поганцы… Негодники!
Митря удирал, не успев натянуть брюки. Девушка его осмелела, хотя и стояла перед дедом Петраке на четвереньках:
— Ну и что, если расскажете отцу? Митря хотел только испытать меня… А вам не стыдно — выслеживать?.. Человек в летах, слава богу.
Я оцепенел, не сводя взгляда со звезд. Я видел деда Петраке, нависшего надо мной с посохом. Вздор! Дед Петраке с посохом кружился где-то высоко-высоко в небе, как крылья ветряной мельницы, а вместе с ним кружился весь мир: и кроны деревьев… и звезды на вечереющем небе… и мы с Викой.
Кружились… кружились… как в вихре.
Что вы знаете?..
Мост седьмой
1
— Неколебимы наши ряды! Мы будем сражаться геройски. Не видать немцам нашей священной земли!
Мы, ребята, верили каждому слову Гончарука. Довелось нам видеть, как он плавает в Красношенском озере. Не то что переплывал его от берега к берегу — переныривал, словно дельфин. Не зря говорят: не спрашивай говоруна, спрашивай бывалого.
Ровесники отца озабоченно почесывали затылки, молчали и слушали, что люди говорят друг другу. Потом шли домой и давали лошадям еще порцию овса. И снова смазывали телеги.
Наш отец снял всю муку с чердака, мать пекла по три печи хлебов в день. Потом ломтями нарезала свежие караваи и снова ставила в печь сушить.
Белый хлеб! Всю жизнь мы кормились черным, но мечтали о нем. Теперь корыта полнились опарой. Но что пользы! Кусок не шел в горло, мякиш прилипал к нёбу. Мать и бабушка голосили… На кого останется дом?
Отец с дедушкой чертыхались и снова смазывали телегу. Когда пришел приказ скосить зеленый хлеб и кукурузу, отчаявшаяся мать обняла столб ворот.
— Здесь родилась, здесь и смерть принять хочу… О, господи!
Говорят, страх удесятеряет силы: отец никак не мог оторвать маму от ворот, на помощь засеменил дедушка.
— Цыц! Не голоси, коровья образина! Я еще не умер! А церковной кротости во мне маловато. Сейчас получишь пару горячих!..
Кстати подоспел дед Петраке. Еле успокоили рыдавшую мать.
— И ты уходишь, Петраке? — буркнул дед.
— Ухожу, бадя… Овцы плетутся медленно, дороги забиты машинами…
— Значит… уходишь? Ну, вот что… ты там смотри! Я, кажется, никуда не тронусь… Пожил вволю, съел свою фасоль. Теперь у меня одно лекарство — березовый тулуп. На этом кладбище. А ты береги себя… Ты же вырос без родителей. Некому за тобой присмотреть!
Дедушка принес бадейку вина, позвал нас всех к себе. Поставил столик перед домом:
— Посидим вместе! Жизнь готовит нам испытания. Разлучает нас… Кто знает… — Он отворачивался, хлопотал у стола. Ничто его так не бесило, как слезы. Зимой они иногда текли из-за ослепительного белого снега или просто от холода. Теперь же катились — горестные, тоскливые…
— Простите, ради бога, постарели мои глаза, — оправдывался дедушка. Оттого и говорю, что с места не тронусь. Человек — что дерево. Покуда молод, переселяй куда угодно. Приживется, пустит корни. А постареет — не надо трогать: засохнет, помрет.
Дедушка снова засуетился вокруг стола. Слезы текли по морщинистым щекам, и он тер глаза кулаком. Потом спустился в погреб, наполнил вином пастушескую флягу Петраке. В дороге пригодится… Потом обнял его по-братски:
— Ну, Петраке, что было — было… Ты мне брат, и сердце у меня болит… Ну, чего тебе? Знаешь ведь, я не умею извиняться. Ну вот, коровья образина… Ты там присматривай за собой. Я-то не смогу… Ругаться — это я могу. А вот просить прощения… Сердце во мне шипит, как на сковородке… Ну вот, теперь ты… ну…
— Бадица, прости меня…
— Бог простит.
Дедушка обнял голову Петраке, заплакал сдержанно, по-мужски.
— И ты меня прости.
— Да простит тебя бог, бадица.
Потом дед Петраке сказал:
— Доброго времени! — и размеренно тяжелым шагом направился к толоке, с силой взмахивая клюкой так, что комья земли взлетали с утрамбованной до кремневого блеска проселочной дороги.