Изменить стиль страницы

Опять завелся дедушка Тоадер!

Не без опаски Тодерикэ снял портки. Но дедушка не изрубил их топором, как боялся мальчик. Нет, он их тоже смерил вершком, положил на пень и отрубил, сколько нужно.

— Теперь надевай! Ничего, я растолкую твоей мамаше, не бойся…

Обычно дед заготавливал топливо с лета. «Зимой я как неподкованная лошадь», — говорил он. Однажды зимой вывихнул ключицу, да так, что не мог ни причесаться, ни шевельнуть рукой. Бабушка Домника уверяла, что это всевышний покарал его за безверие: перекреститься — и то ему, идолу, лень. Э, старческая блажь! Сто раз слышал! Теперь это уже на него не действует. Да и что возьмешь со старухи? Невелика беда…

В лесу дед останавливался возле дерева почесать спину, «перегнать блоху с одного плеча на другое». Блох у деда, конечно, не было, но в пику старухе чего не скажешь. Зимой и летом дед щеголял в кацавейке, туго, по-военному перетянутой ремнем. Со времени воинской службы осталась у него привычка сворачивать перед сном ремень калачиком и класть под подушку. Ботинки тоже ставил на виду. Варежки дед обычно вязал себе крючком. У варежек тоже было свое место — на горнушке.

…Вошли в лес. Дед Тоадер остановился посреди поляны, покрытой сухим терновником, расчистил место для работы. Послушал немного лесные голоса, потом принялся корчевать сушняк. Кусты с прогнившими корнями выдергивали из почвы, как испорченные зубы. Он их укладывал корешок к корешку, обламывал колючки, чтобы в пути не испортить кацавейки. Выдал внукам по целому кусту и после этого рассказал им историю — как змеи делают драгоценные камни, как дерутся из-за самого лучшего и как проглатывает его победительница. И если тебе доведется это заприметить и убить змею до того, как она проглотит камень, тогда…

— Чего рты разинули?! Пора седлать коней! Поехали, а то фасоль нас ждет!

А детям, конечно, хочется, чтобы односельчане видели, какие они помощники. Потому каждый взял свою охапку дров. Некоторое время Никэ шагал впереди. Потом подождал старшего брата. Пошли рядом, как стригунки, впервые попавшие в упряжь. Они уже не задирали друг друга. Даже ноши не замечали. Шепотом говорили о змеиных схватках, о том, как бы раздобыть драгоценный камень.

— Наверно, если его проглотит самая сильная змея, она и превратится в дракона, — высказал догадку Никэ.

— Дедушка доскажет, когда еще раз придем в лес…

— Ты что, дурак — еще раз сюда приходить?

— Интересно, тот камень и ночью светится?

— Я сюда больше не ходок. Вечером спрошу у отца…

— А если и он не знает?

— Тогда придется топать еще разок…

Спускались в долину с озером, раскинувшуюся за опушкой леса. Озерцо это им было знакомо. Отсюда до дому — рукой подать. Не раз они здесь купались минувшим летом на лошадях. Ребятам хотелось поскорей добраться домой. Они представляли себе, как спрашивают их односельчане: чьи же вы такие, молодцы? Они отвечают, и вслед им: «Подумать только, какие помощники выросли у Костаке Фрунзэ! Не боятся одни в лес ходить…» Или: «Смотри, жена, что за красивые, стройные парни у Костаке. Словно тополя! И работящие… Как годы-то летят!..»

И чудилось ребятам, что и мать хвалит их, и бабушка. Глядишь, и отец доброе слово скажет.

Но все их мечты рассеялись как дым, едва они очутились на берегу озерца. Даже о дровах своих позабыли, скинули вязанки с плеч и помчались смотреть, что это выуживают люди в студеной воде. Тут были и жандармы с винтовками, и отец Жику, их дружка, что жил через плетень. Видать, отец Жику был тут старший: командовал, покрикивал, проверял. Люди его называли «господин шеф», «господин плутоньер».

Вскоре вытащили утопленника. Погиб он, видимо, давно. Волосы клочьями падали с его головы. С шеи свисала веревка.

Когда мальчики пробивались сквозь толпу, пытаясь лучше рассмотреть утопленника, их окликнул дед:

— Эй, чертенята, нашли, на что глаза пялить! А потом мне вас лечить заговорами от перепуга, потому что будете мочить простыни… Марш отсюда, беш-майоры!..

— В пруде нашли…

— Не иначе, растратил деньги, покрыть недостачу было нечем. А с армейским начальством шутки плохи.

— Нет, поговаривают, он того… Не все дома. Его убили и ограбили. Говорят, даже камень к шее привязали. Веревка перегнила, камень ушел на дно, он и всплыл…

— Да, греха не скроешь.

— Шел прямиком, через лес, в Леушены. Видать, за пшеницей. А возле пруда, значит, укокошили…

— Беда теперь нашему селу…

— Затаскают… Допросы, следствия, суд…

— Ужас, какой злой пошел теперь народ. Сгубить человека из-за денег!

— Кто знает, сколько у него было. Все-таки армейский заготовитель, снабженец…

— Все равно сгубили человека.

— Разбойник про грех не думает. Чует мое сердце, затаскают нас по судам. Вам-то лучше…

— Никакой у меня пшеницы не было, ничего я не продавал. Я его даже в глаза не видел.

— Ну, говорят… А я, грехи мои тяжкие, держал пшеницу чуть ли не до весны, нагнать цену… Теперь локти кусаю.

— Не вы один…

— Что толку?

— Да. Покупаешь — узнавай, у кого.

— Теперь надо знать и кому продаешь.

— Надо ж было такому случиться.

— Нет, с казной лучше не связываться. Разве Флорикэ Мындакэ не обнищал на табаке? Тоже с властями имел дело. Обобрали как липку!

— Верно. Когда беда рядом, не угадаешь, с какой стороны придет.

Костаке Фрунзэ вернулся с пахоты. Распряг лошадей посреди двора, бросил им корму и слушал Георге Негарэ, рассказывавшего про утопленника. Их разделял плетень. Негарэ, высокий и кряжистый, положил свою заскорузлую руку на жердь так, что крохотный палец-недомерок, словно ствол пистолета, торчал прямо в грудь Костаке.

— Так-так. Они беседуют, а Сивка уже по картошке гуляет!.. — В ворота, неся охапки терновика, вошли дед Тоадер и внуки.

Сивкой дед называл жеребенка, который без конца резвился на огороде и вытаптывал картошку. Дед вообще не терпел при доме никакой живности — ни скота, ни птицы. Жеребенок был сущим проклятием. Мало ему картошки, так по утрам еще повадился кусать клямку двери, и дед в нижнем белье кидался посмотреть, кто возится у двери и никак не может войти. Однажды наведался батюшка, хотел попросить деда, чтобы тот ему провеял семенную пшеницу, старик был единственный решетник в селе — и замешкался, не сразу открыл дверь, так дед Тоадер в потемках огрел его кочергой: думал, опять Сивка.

За последние месяцы жеребенок подрос, на месте совсем не стоял. Как-то на рассвете даже укусил бабушку Домнику за лодыжку, и с тех пор старушка боялась одна выйти во двор, каждый раз кочергой подымала своего благоверного с теплой постели, чтобы он ее сторожил.

И сейчас весь свой гнев дед Тоадер обрушил на зятя, на Костаке. Это он, растяпа, каждый раз выпускает жеребенка из конюшни. А внуки, дьяволята, балуют его, учат проделкам, каких свет не видел…

— Коровья образина!.. Чертов Сивка!

Соседи привыкли слышать эти выкрики, с ними просыпались и с ними засыпали. Постарел дед Тоадер, но голос у него все такой же молодой. Гудит что церковная звонница на рассвете.

— Завтра, говоришь, собираешься нарезать сечки? — спросил Негарэ.

— Да-а, одним сеном не обойтись.

— А мне кажется, на пахоту хватит.

— Гляди, кум, не забудь…

— Приду, непременно приду.

— Чертов Сивка… — Дед Тоадер с колом наперевес бежал за жеребенком. Тот вихрем пролетал за домом и снова перекапывал весь огород. И снова старик вскидывал кол…

Угомонился, лишь когда жеребенок оказался в конюшне, возле кобылы. Чтобы утолить досаду, дед спустился в погреб и одним духом осушил кувшин вина. Пробормотал еще что-то себе под нос. Как бы старуха не услышала. Она не признавала дедушкиных нервов и глаз не спускала с погреба. Хотела, чтобы винца до лета хватило. Может, это и удалось бы ей, если бы дед Тоадер был не так раздражителен, и если бы не жеребенок, и если бы бабушка не следила в оба за стариком, лукавым, старым лисом, который больше всего любил делать ей назло. А он как ни в чем не бывало выходил из погреба, лихо покручивая ус и оглядываясь по сторонам.