Теперь дед возвращался от цыгана, клокоча от гнева. Бранил его, проклинал. В кои-то веки попалось в руки ружье — и своими руками отнести его в примарию!.. Дед страдал не на шутку. Целую неделю толок липовую головешку, смешивая угольную пыль с порохом из военных боеприпасов.
Я не ждал от него ласки в такие мгновенья. Знал: если рябой кот взлетает на чердак по лестнице тремя прыжками, — значит, надо бежать подальше с дедушкиных глаз. Никто не чуял его гнева раньше, чем кот.
Только деду Петраке некуда было укрыться. Он сидел на завалинке и ждал кары. Сидел с виновато опущенной головой, неведомо что писал на земле своей тяжелой сучковатой палицей. Дедушка увидел брата, когда тот входил в ворота, и даже дышать перестал.
Тихо приблизился, словно боясь спугнуть птицу, которую хотел поймать. А когда подошел — хоп, схватил обеими руками за уши и дергал до тех пор, покуда гнев не прошел. Ко всему привычные уши деда Петраке даже не покраснели. А сам он улыбался добродушно, словно сделал одолжение старшему брату, позволив потрепать себя.
Никэ, мой младший братишка, который получал трепку ото всех и потому пытался всегда найти справедливость, приблизился и сказал деду:
— Теперь нельзя драть!
— Подойди-ка сюда, беш-майор.
— Нам в школе говорили!..
— Подойди-ка, Никэ… Дедушка хочет сказать тебе пару слов. Подойди, мы же теперь товарищи.
Мальчик потрогал свои уши: пожалуй, полное равенство в мире еще не наступило.
Никэ не пропускал ни одного собрания. Дома каждый день рассказывал, что в школе теперь запрещено бить учеников. И если мать вздумает схватиться за кочережку, он пойдет жаловаться в сельсовет.
— Ты веди себя лучше! — говорила мать.
— Как бы ты заработок не получил, — смеялся отец.
Слово «заработок» вошло в обиход у нас в доме вместе с девятнадцатью рублями, полученными отцом в школе за работу, которую он проводил на нашей околице с неграмотными. Из сельсовета мы получили три помещичьи лампы и оплетенную бутыль керосина.
Освещение в нашем доме было как в клубе! Отец учил сельчан выводить буквы, читать. Поначалу они отнеслись к этой затее шутя, но к нам стали наведываться учителя, инспектора. Люди поняли, что шутки плохи. Целый вечер, покрываясь испариной, высовывали языки от усердия. Но не сдавались — вымучивали буквы. На занятия приходила и мать. Она знала печатную азбуку еще с детства, даже читать по слогам умела. Но ей не верилось, что сумеет научиться и писать. Она оказалась прилежной и старательной ученицей. Особенно после того, как разделили помещичью землю и нам досталось полгектара овса и гектар уже прополотой кукурузы.
— Теперь дел по горло! — говорил дед.
Он готовил зубцы для граблей, отбивал косу, твердя, что уберет наш овес. У отца голова пухла от разных дедовых советов. Но он не поддавался, сам тоже был не из плохих косарей.
Однажды наведался к нам товарищ из района и стал уговаривать отца пойти секретарем в сельсовет. Тогда вмешался дед — очень решительно и сердито — и сразу пригрозил:
— Знай, не уберу тогда твоего овса. Пусть его зайцы слопают.
Дедовы страхи разделяла и мать. После почти двадцати пяти лет хлебопашества отцу предстояло пройти второе испытание: его опять хотели оторвать от земли.
3
Нежданно-негаданно мне начинает казаться, что в Кукоаре куда больше людей, чем я думал. Ничего себе открытие! Будто я не жил в этом селе! И хотите — верьте, хотите — нет, красивых девушек тоже больше!.. Нарядные и смущенные, они прогуливаются… но под присмотром родителей. Так уж повелось у кукоарцев: видят, что в клубе красиво, весело, светло, а все же за молодыми смотрят в оба. И странное дело — парней тоже порядочно. Созвал нас однажды председатель в сельсовет, так мы во дворе не уместились.
— Вот что, ребята, — сказал дядя Штефэнаке. Долго почесывал затылок, потом выдавил: — Значит, кто живет выше моста Негарэ — в одну сторону. А кто, значит, живет ниже моста — в другую сторону!
Я жил рядом с Негарэ — у самого моста и остался на месте. Рядом со мной Митря, больше ни души.
— Зачем, значит, я вас созвал?.. Мы с секретарем вас собрали затем, чтобы отныне, значит, по закону… чтоб мы больше не слышали о ваших неладах. Никаких драк и потасовок. Все вы односельчане — и баста. Никаких границ на мосту. Будьте дружны, товарищи, как следует! Я вам двух музык добывать не стану и двух клубов строить не буду, ясно? А кто затеет драку — того на отсидку в погреб при сельсовете!
Секретарь сельсовета, он же сельский дьячок, чуть смущенно усмехнулся при этих словах дяди Штефэнаке, но мы, парни, знали, с кем имеем дело, поэтому возражений не последовало никаких.
После наших обещаний впредь жить в братстве дядя Штефэнаке оторвал тяжелые кулаки от резных деревянных перил веранды.
— Насчет допризывной службы теперь… Кто, значит, из вас допризывники, кто нуждается в одном, в другом, так знайте: по вечерам с первого сентября будете ходить в школу, научитесь чертыхаться по-русски. А по воскресеньям в двенадцать часов собираться на площади, возле церкви, для строевой подготовки. Ну, всего хорошего!
Впервые очутился я среди допризывников. Значит, осенью и мне предстояло до одури заниматься шагистикой. А сейчас я ломал голову над тем, почему товарищи избрали председателем именно дядю Штефэнаке. Лошадей у него не было, были волы… Ну и ну. Это у нас не считалось похвальным делом…
Правда, были у этого человека настоящие заслуги. Вырастил четырех парней для армии, и вся четверка в него — здоровяки с большими руками и доброй, отходчивой душой. Ребята что надо. Складывали плачинту вчетверо, раз-два — и ее как не бывало… Но и когда брались за работу — только держись!
Дядя Штефэнаке отчаянно много курил, а сыновья его в рот папиросы не брали, стеснялись даже своей тени.
Теперь, когда их отец стал председателем, они вчетвером приходили в клуб, сидели до конца, словно приросшие к скамейке. В их роду мужчины не танцевали с тех пор, как их знает Кукоара.
Ясно, что село теперь помноголюдело. Ведь раньше я сыновей дяди Штефэнаке месяцами не видел. Да и не только их. Теперь все вылезли на улицу. Одни стали культармейцами, обучали азбуке и конституции, другие, помоложе, никак не могли дождаться субботы и воскресенья, чтобы пойти в клуб. К тому же очереди за калошами, материей в кооперативе — такого сроду не видели в нашем селе. Бабы стали подыматься до петухов, толпились у магазина — покуда все товары, вплоть до халвы, с полок не подметут, не уйдут.
И курильщиков стало полным-полно. Одним очень нравились папиросы с картонным мундштуком, другие вновь начинали курить после двадцатилетнего перерыва — не курили с первой империалистической… Иосуб Вырлан задумал совратить даже дедушку, старого человека… Рано утром, до завтрака, приходил, зажав папиросу в зубах; нахваливал чертову траву. От таких похвал аж слюнки текли. Дедушка, набычившись, бросал:
— Дымишь?
— Дымлю, — отвечал Иосуб.
— В твои годы я и через глаза умел дым пускать!
— Я еще не научился, — смеялся Иосуб.
— Браво! И ты стал молодцом, не хуже людей… Из пасти у тебя разит, как из потрохов арапа.
Да. Вдруг, вместе с землей, люди словно обрели и свободное время, и поводы для разговоров. Ходили, суетились — кто на рынок за новыми рублями, кто к городским портным. Теперь за одну несушку многое можно было купить. Но и несушку не просто вырастить!
Одна из дочерей Кибиря приходила в клуб с розовой мыльной пеной на лбу — пусть видят парни, что умывается барским мылом! Танцевать с ней было просто невозможно, так она благоухала.
Только дьячку не нравилась жизнь. Он обивал пороги, хлопотал оформлял документы на выезд за Прут. Сыновья и две дочки еще раньше выехали за границу, с лицеем.
Село лишалось секретаря и церковного дьячка. Никогда еще отца моего не ценили так, как в ту пору! Приходил к нам дядя Штефэнаке с разными начальниками, уговаривали секретарствовать в сельсовете. И не успевали они уйти, как в калитку входили члены церковного совета: как оставить храм божий без дьячка? Ото всех отец отбояривался, показывая на Никэ — у моего младшего брата рука была в гипсе.