Попадешь в этот двор — и тебя уже никто не увидит, даже в ясный полдень. Хозяин по доброте душевной не рубил под корень никакое дерево, ни единого саженца. Проклюнулся орех, уроненный вороной, — пусть растет. Прорезалась шелковица, брошенная грачом, — пусть. Акации, что по краям ограды, разрослись и заполнили двор, будто лес. В сумерках там пели соловьи, ухали совы и филины. С ума сойдешь!
— Вот! Вот! Голову даю наотрез. Живой души не видно… Коровья образина… — кипел дедушка.
Я шел вперед, угадывая тропку среди кустарников и придерживая деда за руку, пытаясь разглядеть за деревьями хатенку, проклиная заглохшую тропу. Неожиданно мы натолкнулись на большой замок, висевший на двух хлипких кольцах. Хозяина не было, и плита была холодная, и лежанка тоже.
2
Весной мужик всегда что-то ищет. В лесу присматривает дышло, черенок для сапы, балку для погреба. На дороге подбирает лошадиную подкову, гайку тележного колеса. В поле — комок земли, охапку травы. Даже в своем дворе то ищет веточку дрока, чтобы вставить в грабли недостающий зуб, то роется на чердаке — авось найдется крюк для бороны. Всего не перечислишь!
Я в эту весну все время искал следы у ограды Георге Негарэ. Приходилось нелегко: весной крестьяне сгребают с дворов и задворков, из-под заборов весь хлам, переживший зиму, и поджигают его. Небо свидетель, сколько «меток» сгорело в кучах мусора во дворе Негарэ!
Бадя Василе почти месяц искал сапу. Раньше, когда был пастухом, как-то обходился без нее. А желание иметь ее было так неодолимо, что он все откладывал удовольствие искать.
Семейство Иосуба Вырлана без конца искало половину окорока. Окорок извлекли из дымохода на пасху, но потом у него отросли ноги — исчез. Подозрение пало на сына. Тот клялся, божился — не брал. Парню не верили. Его однажды застукали: спрятав яйцо во рту, шел в лавку за табаком.
И вот наконец дознались, что уже недели две, как пропал кот у Негарэ.
Кота нашли на чердаке, спал возле огрызков окорока. Ну и поднялся переполох! Не было в селе человека, которому бы Иосуб не пожаловался: сколько черного перца и корицы, сколько цикория и прочих пряностей ухлопал он на этот окорок!
Но тут все разговоры заглушил голос деда. Пропал Петраке. Не шуточное дело… Пошли всякие пересуды. Каждый день — иные догадки. Бабы, мужики вечером садились устало за стол, толковали.
— Слыхали? Поговаривают, Петраке Козел… принял постриг в Хырбовецком монастыре. Кибирь его недавно видел. В монашеском одеянии, с клобуком. Работал на монастырской мельнице…
— Мало ли что мелют… Вздор.
— А еще говорят, видели его в Оргееве.
— Другие — в Кишиневе!
— Жил, как нелюдь, и пропал не по-людски.
— Будь я не я, кума… кто в бегстве поспешен, тот и грешен.
— Что ж это выходит?
— Говорят, Фырнаке видел его в лесу…
— Знаете, у Козла несколько соток сада.
— Разве ему впервой прятаться в лесном шалаше?
— Сколько раз — обидится на село, убегает туда.
— Иринука Негарэ тоже хороша…
Лясы точить не трудно: чужую беду руками разведу. А у деда внутри все кипело. Петраке ему родной брат, не пятая вода на киселе.
— Вот… Вот! Винтовки забирать им ума хватает, коровья образина, а узнать, где Петраке, — кишка тонка… Не могут найти!
Потом ворвался к нам в дом встревоженный.
— Скорей все во двор! Счастье свое проспите! Смотрите! Бегут, как зайцы! Навострили лыжи…
— Кто? — спросила мать.
— Поп драпает.
Отец мой вышел во двор. Мы с Никэ тоже выскочили. Действительно, оборотистый люд уже свозил добро помещицы, а мы дрыхли без задних ног.
По нашему саду летали во все стороны бумажные голуби: залетали из-за ограды бади Натоле. Архивами жандармского поста теперь завладели его дети. Уже погасили огонь и ворошили палками в костре.
Отец быстро запряг лошадей. У ворот встретил бадю Натоле, возвращавшегося с трофеями.
— Поздновато, поздновато. Пожалуй, к шапочному разбору.
Баде Натоле хорошо смеяться. Жандармский шеф жил у него на квартире, он и узнал первый о его бегстве.
Я хлестнул лошадей. Время не ждало. Вдали на фоне синеющего неба легким пунктиром возникли самолеты. Потом разрослись, стали громадными птицами, пугающими росную тишину утра. Их рев и гул был неведомой музыкой, и притягивающей и страшной.
Бадя Василе с двумя глиняными ковшами солений остановился у выхода из помещичьего погреба и ждал, покуда скроются самолеты. Отец приблизился. Взял в рот соленый огурчик и сказал, думая о другом:
— И ты опоздал, Василе?
— Да, рябая удача наша…
— Поехали к стогам!
— Верно говоришь, бадя. Хоть для лошадей что-нибудь возьмем.
Госпожа Вера, помещица, сидела в обитом кожей и несколько обшарпанном фаэтоне, куря одну сигарету за другой. Она не отрывала глаз от самолетов.
Говорят, не сразу, нелегко решилась она удрать за Прут. Она была исконной россиянкой, очень красивой в молодости. Генеральская дочь, и замуж вышла за генерала. В наши края попала по случайности: генерал проиграл ее в карты. Взамен крупной суммы отдал ее и должен был получить именьице в Кукоаре. Вскоре бывшая генеральша родила двух детей: мальчика с заячьей губой и девочку, прекрасней зорьки ясной и благоуханней цветов. Подобно матери, дочь курила, и в деревне у нас ее не очень жаловали. Удачливый картежник не хотел сдержать слова. Он предпочитал платить генералу, лишь бы не отдавать имения. Рассказывали: генерал учинил самосуд. Выпустил в грудь обидчика полную пистолетную обойму, потом удрал из-под стражи. Помещица осталась одинокой.
Никого госпожа Вера так сильно не боялась, как первого мужа. Она полагала, что он удрал за Днестр и там ждал часа возмездия.
Можно было ее понять. С верхушки стога сена я смотрел на нее и мысленно говорил:
«Уматывай, уматывай, госпожа Вера! Дорожка скатертью. А то опустится самолет с вашим генералом, Павлом Сергеевичем, тогда не сносить нам головы. Мне с отцом — за то, что сено берем без спроса, вам — сами знаете за что, хе-хе!»
И диво дивное! Она будто услышала мои мысли, подалась вперед, легкая и черная, как ворона. Стрелой промчалась мимо — кони были добрые. И правильно сделала. Ибо не успели мы толком нагрузить сено, а уже тут как тут Георге Негарэ. Подскочил верхом. Палил из винтовки по окнам помещичьего дома, кричал людям, что надо его поджечь.
— Свобода! Наши идут!
Днем и ночью возвращались сельчане с лагерных сборов. Почти все в военной форме, с оружием. Дедушка от радости забыл, что картошка не окучена. Теперь он был как рыба в воде: в селе стало полным-полно винтовок.
— Эй, люди добрые! Несите винтовки в примарию… Эй, люди!
Но что за чертовщина!.. Опять старик остался без ружья. Бегал к деревенскому цыгану, чтобы тот ему пересверлил немецкую винтовку в охотничье ружьишко. Цыган тоже был в приподнятом настроении.
— Наши идут, дядя Тоадер!
— Идут, Давид!
У цыгана все имущество: наковальня, клещи, молот, мехи, жена. И красный петух размером с индюка. День-деньской сидел у него этот петух то на одном плече, то на другом, как на насесте. Коваль кормил его теплой мамалыжкой с ладони.
— Посмотри-ка эту штуку, беш-майор! Можешь просверлить?
— Давид все может, дядюшка Тоадер.
— Ну, молодчина, молодчина, дело говоришь.
— Семь жен у меня было… но ни одну из них так не любил, как этого петуха.
— Ну ладно, ты скажи: сегодня просверлишь, нет? Или только петухом и будешь заниматься все лето?
— За кого вы меня принимаете, Тоадер?
— Ты мне скажи: да или нет?
— Нет… Нечем сверлить, дядюшка.
— Прозвали тебя в селе простоквашей, простоквашей и останешься! взвился дедушка.
С петухом на плече Давид побежал к воротам:
— Вы со мной потише! Теперь все люди — товарищи…
По моей прикидке, старик доживал свой век. Брел по улице разговаривал сам с собой. Вспомнит что-нибудь досадное, остановится посреди дороги и давай прыгать на одной ноге. Потом, чертыхаясь и фыркая, возвращался домой — верхняя челюсть до неба, нижняя — до земли. Забывал, куда собрался пойти, и вспомнить никак не мог. В подобные минуты лучше не попадаться ему под руку!