— Эй, хаким, побойся Аллаха! Ты что со мной делаешь? Отведи меня к самому Мадэмину, я все расскажу ему, как было! — пытался объяснить он.
— Молчи, шайтан! — огрызнулся хаким. — Мы знаем, как было. Сначала попался твой брат — его ты выручил. Но тебе-то не вылезти из этой вонючей крепости. Я предупреждал тебя: «Смотри, сердар, не пришлось бы и тебе тут побывать» когда освобождали твоего брата, а ты не задумался над моими словами. Прощай, юз-баши! — хаким взмахнул камчой, и тюремный страж, схватив Аманнияза за плечо, втолкнул его в темницу. Нукеры приковали его цепью к стене, а на шею надели металлический обруч.
Оказавшись в темнице, Аманнияз чуть было не задохнулся от острого запаха испражнений. В то время, как нукеры надевали на него железный ошейник, он надрывно кашлял, ловя открытым ртом воздух. Аманнияз почувствовал такую страшную обреченность, от которой нестерпимо защемило сердце. Что-то подобное он пережил раньше, когда, выручая из этой зловонной клоаки, выводил на свежий воздух родного брата. Сегодня эта обреченность ощутилась в сто раз сильнее. Схватив руками ошейник, Аманнияз пытался разорвать его, но тщетно. Бессвязным паническим воплем он вызвал лишь недовольство у других узников. Сидевшие на полу слева и справа от него жертвы зашевелились, зазвенели цепями, принялись браниться. А один, вероятно, помешанный, завыл нечеловеческим голосом. Аманнияз вздрогнул и, постепенно привыкая к темноте, стал приглядываться к пленникам.
Прошло немного времени, и Аманнияз уже не чувствовал ни зловонного запаха, ни мрачной тесноты. Воздух казался обычным — он проникал через маленькое отверстие в высоком куполе. Оттуда же струился свет, и глаза хорошо различали огромный круг тюремной башни с сидящими у стены узниками на таком расстоянии друг от друга, чтобы не соприкасаться. Тюремщики предусмотрели, что между узниками могут возникнуть ссоры, драки и даже убийства Мало ли что взбредет в голову от тоски и отчаяния тому или другому. Приглядевшись к сидящим у стены людям — все они были голыми или в тряпье и сидели с опущенными головами,— Аманнияз понял: все настолько измучены, что не в силах ни говорить, ни реагировать на происходящее рядом. Не выдержав гнетущего молчания, Аманнияз окликнул бородатого старика:
— Эй, яшули, ты спишь? Или ты уже давно умер и никто не знает об этом?
Старик затрясся и приподнял голову. Ввалившиеся, как у мертвеца, глаза уставились на Аманнияза.
— Это ты, Чапан? А мне показалось, что ты умер и тебя вытащили от нас... А оказывается, ты живой... Значит, мне приснилось...
— Я не Чапан, — дрогнувшим голосом отозвался Аманнияз и назвал свое имя.
— Значит, Чапан умер...
— Почему ты без одежды, яшули? Они отобрали у тебя одежду?
— У тебя тоже отберут, когда ты наделаешь в бала ки. Твои руки прикованы цепями... Ты не сможешь снять балаки и напустишь вони. Когда все закричат, что ты обделался, ворвутся нукеры и снимут с тебя всю одежду. Чтобы меньше было запаха, они кормят нас только один раз в день, дают по горсточке жареной пшеницы и одну кясу воды.
— О, Аллах, — тихонько взмолился Аманнияз.— И долго ты тут сидишь?
— Не знаю, джигит. Я давно потерял счет... Скажи, есть ли солнце на дворе?
— Есть, яшули... Хоть и холодно, но солнце греет, — отозвался Аманнияз и представил родной двор в Куня-Ургенче, Майсу с сыновьями, мать, Атамурада. И даже пленную сарычку, чумазую, с выбритой головой. Видение это такой болью садануло по сердцу, что Аманнияз застонал. Вспомнился отец—высокий, гордый Рузмамед на коне. И рядом увидел себя, мальчишку в белой папахе, на коне. «Ну, что, — говорит отец, — не жалко тебе покидать эти просторы? Сколько счастья и горя с ними связано! Прадеды и деды наши жили здесь, пасли скот и ходили на аламаны. Кровью и потом политы эти пески — все тут родное. Говорят, в ханстве будет лучше. Хивинский бек дает большой меллек и кирпичи разрешил брать из древнего города...». Аманнияз слушал отца и вглядывался в синюю даль, ища глазами минареты Куня-Ургенча. О, какая радость охватывала его! Тогда ни отец, ни тем более он не допускали и мысли, что приглашение иомудов жить в оазисе—всего лишь хитрая приманка хивинского хана. Сотни семей снялись, глядя на сердаров, с Узбоя и переселились в Куня-Ургенч... Хан сулил золотые тилля и другое богатство, но вот потерял руку в Хорасане отец, а он, Аманнияз, подавшийся в ханское войско, теперь терпит самые гнусные унижения в зиндане... «О, моя глупая голова, сколько же ты наделала бед! — терзался Аманнияз.— Почему я не послушался совета аксакалов не ходить на сарыков? Почему там, на Мургабе, когда мои юзбаши собирались уехать, я не поддержал их? Кара-кель, Муратли, Джурдек-ата — все, как вольные беркуты, живут на свободе...»
Стыд, страх, сожаление не выпускали Аманнияза из мерзких лап всю ночь. На какое-то время он засыпал — видел странные, нездоровые сны: то парил в воздухе под белым покрывалом, стараясь сесть на барханы, но ветер не подчинялся ему и уносил все выше и выше в небо; то разговаривал с волками на их непонятном языке; то обнимал Майсу и сыновей и торопил их поскорее собираться, хотя не знал, куда именно... Просыпаясь, не сразу понимал, что сидит в зиндане — начинал шарить в темноте рукой, ища Майсу. И вдруг сознание властно прогоняло сонный бред, и сердце обливалось болью и начинало ныть, вызывая на глазах слезы... Под утро он все же уснул, очнулся, когда загремел дверной засов.
— Эй, туркмен, выходи! — раздался голос стражника. Тут же подошли двое, сняли с шеи обруч, с рук цепи.
Во дворе стояли нукеры и хаким. Аманнияза бросило в жар, затем в холод, и два коротких слова заняли его сознание: жизнь или смерть. «О Аллах, если Мадэмин пожелает меня выслушать, — я сниму с себя половину вины!» — надежда затеплилась в сердце сердара.
— Отдохнул, сердар? — смеясь, спросил хаким.
— Отдохнул, можно сказать... На все воля Аллаха, — Аманнияз изобразил подобие улыбки и вопрошающе заглянул в глаза хакима, ища в них ответа: жизнь или смерть?
— Сердар, тебя, наверное, в детстве птица Хумай в голову клюнула, — заговорил издевательски хаким.— Других отсюда мертвыми выносят, а ты живой вышел... Давай пойдем — ждут тебя на мейдане.
Его окружили со всех сторон вооруженные пиками нукеры и повели к ханскому дворцу. Хаким сел на коня и, пустив его вскачь, обогнал стражников.
На мейдане возле дворца толпилось множество хивинцев. У входа во дворец стояли скамьи для сановников и возвышение для хана. Аманнияз понял — сейчас его казнят: отрубят голову или повесят вниз головой. Гнев и обида на себя самого, на свою беспомощность затуманили глаза: тысячи горожан слились в единую массу. Аманнияз поднял руку, чтобы протереть глаза, и тут же его ударил по руке короткой булавой нукер. Аманнияз не почувствовал боли, но рука его повисла, как плеть, и пальцы онемели. Стражники остановились на углу дворца и стали ждать дальнейших распоряжений. Затрубили карнаи, из ворот дворца неспеша вышли сановники хана, затем появился в желтой хивинской шубе Мадэмин. Хаким дал знак охране, чтобы вывели узника на середину мейдана. Его крепко взяли за руки, упаси Аллах, не вздумал бы вырваться, в торопливо вывели на всеобщее обозрение. Одновременно с другой стороны площади пригнали со связанными за спиной руками джигитов Аманнияза.
Суд начался, но скорее это было заранее продуманное представление. Кази-келян — верховный судья ханства, выйдя на несколько шагов вперед, оглянулся, посмотрел на Мадэмина, который кутался в шубу, защищая лицо от морозного ветра. Получив согласие на арс, зачитал фирман: «Тридцать изменников, предавших интересы государства и хана Хивы, приговариваются к смертной казни в виде отсечения головы».
— Приступайте... — Кази-келян взмахнул рукавом и отправился на свое место.
Палачи бросили наземь лицом вниз приговоренных и принялись рубить головы, орудуя короткими тяжелыми тесаками. Отсеченные головы складывали в кучу. Кровь хлестала из голов и тел, разливалась ручьями по кирпичному пастилу площади.