Изменить стиль страницы

Костры в окнах калитаевского домика погасли. Стекла потемнели. И только в узком просвете на горизонте с прежней силой полыхало пламя. Семену виделись в этом огне необыкновенные дома, башни, дворцы, словно там стоял золотой сказочный город. А Федосу чудилось, что это дотлевают остатки сгоревших изб: багровый свет был таким же тревожным и жутким, как зарево бакарасевского пожара. Семену мечталось, что через этот красноватый лаз можно пробраться в неведомые земли, к неизвестным народам, узнать нераскрытые тайны: Ефимкины рассказы давали себя знать. А Федос суеверно смотрел на сужающуюся небесную щель и думал: вот сомкнется она с землей, погаснет пылающий в ней огонь и потухнет надежда на что-то очень хорошее, выстраданное, но не найденное, о чем так радостно думалось на маленьком полустанке в рассветный час, когда в небе встретились друг с другом восходящее солнце и падающая за облачные горы луна.

Федос подымался в гору. Пламя между облачным куполом и землей не гасло. Край туч накалился докрасна. В сердце Федоса не умирала надежда.

Они уже были возле самого Егорова дома, а закатные костры продолжали пылать, раздуваемые ветром с моря. Он гудел в проводах и шуршал щебнем в сопочных осыпях.

Пересекая Федосу и Семену путь, падали редкие снежинки, вестники большого бурана.

Над Орлиным Гнездом шумела снежная весна.

10

На вершине Орлиного Гнезда, перед домиком Егора Калитаева, Федос остановился — перевести дух. Семен задумчиво смотрел на лежащий внизу задымленный город, смутно различимый сквозь завесу летучего снега. Невдалеке от калитаевской избушки, на обдутых ветром камнях, там, где в первый приезд Федоса торчала развалившаяся сторожевая башенка, одиноко стоял деревянный геодезический знак. Был похож он на неведомого путника, который случайно забрел сюда, широко расставил для упора голенастые ноги, чтобы не сбило тайфуном, размашисто раскинул руки, будто хотел обнять неохватимый простор, да так и замер на месте, глядя сверху на город, на море, не в силах оторвать взгляда от увиденной красоты. И Семен тоже упористо расставил ноги, навалясь грудью на невидимую ветровую стену, и тоже смотрел не насмотрясь, чувствуя себя одинокой залетной птицей: с такой высоты ему еще не приходилось видеть землю.

Вокруг было пустынно — дома на сопке стояли далеко друг от друга. И Семен снова ощутил тоску по Бакарасевке. О ней напоминали ржавые, гремучие листья монгольского дуба, совсем такие же, как у тех низкорослых дубков, что росли по склонам сопочки на окраине Бакарасевки, вдоль дороги в «Звезду».

Федос давно уже отдышался, но входить в дом Егора не спешил, а все оглядывался по сторонам, снова припоминал давнюю свою поездку сюда на пароходе «Петербург» и не узнавал знакомых когда-то мест.

— Лесок черный тут при мне был. А ноне — голынь каменная. И зачем этакую-то красоту порушили? — недоумевал Федос.

У ветра прибавилось силы, и он стал бросать на землю тяжелый, мокрый снег. Клочкастые хлопья густо ложились на мерзлые камни, ветер посвистывал в ветвях дуба, и чудилось, что это снег рассекает со свистом воздух. Листья жестянно погромыхивали, но не падали на землю, словно не замечали бури.

— Никак Федос? — услышал Лобода позади себя удивленный возглас Егора. — Каким ветром, паря, занесло?..

Калитаев, пришедший только что с работы, опустил на землю брезентовую замасленную сумку, в которой носил на завод еду, широко размахнул руки и дружески обнял Федоса. Потом распахнул перед ним дверь и пропустил гостей вперед.

В сенцах — точно таких же, как и в федосовской избушке, — стояла потемневшая от времени кадка с водой. В ней, позванивая о хрусткую ледяную корочку, плавал железный черпак. В углу, над широким тазом, висел крашенный белой краской рукомойник с медным начищенным стерженьком «подай, господи». У противоположной стены приткнулась поместительная, затянутая проволочной решеткой клетка с курами. На вбитых в стену гвоздях висели духмяные пучки сухой полыни, мяты, ромашки и еще каких-то трав. На полу лежала груботканая ряднинная дорожка. И все это было таким деревенским, знакомым до слез, будто очутился Лобода в родной хате.

— Принимай гостей, Ганнушка! — громогласно возвестил на весь дом Егор.

Навстречу вышла жена Калитаева, улыбчиво оглядела вошедших голубыми, похожими на скромные полевые цветы глазами, без нужды поправила косынку на голове и пригласила в комнаты. От ее слов — наполовину русских, наполовину украинских — Федосу еще больше казалось, что он в своей Бакарасевке, и впервые после дорожных передряг он почувствовал полынную горечь разлучной тоски. А красивая спокойной, негромкой, словно бы застенчивой красотой Ганнушка в белой косынке на русых волосах всем видом своим напоминала Евдокию — даже круглые серебряные серьги в ушах были такие же.

Ганнушка помогла гостям сложить в кухне вещи, достала из комода полотенце, и все трое — Егор, Федос и Семен — пошли к умывальнику. Пока они с нескрываемым удовольствием, шумно отфыркиваясь, разбрызгивая ледяную воду, полоскались у рукомойника, Ганнушка подбросила в плиту угля, чтобы подогреть обед, поставила самовар. Когда мужчины вернулись на кухню, самовар уже завел комариное пенье, постепенно меняя голос на шмелиный.

Кухня занимала половину дома. Здесь стоял большой стол, за которым обедали и, судя по чернильным пятнам на клеенке, готовили уроки. На отскобленном до белизны полу лежали ряднинные половики.

В ожидании еды сидели за столом, с интересом оглядывая друг друга, расспрашивая о прожитых годах. Много лет минуло со дня памятной встречи на Федосовом маковом поле. Егор с виду не постарел: волосы оставались такими же черными, без седины, да и лицо — темное, обветренное — казалось молодым, и только от глаз к вискам время проложило свои путаные ручьистые тропки. И совсем невидимым стал жгутик шрама от казацкой шашки, только неровно сросшаяся бровь напоминала о партизанской стычке с врагом в буреломной Уссурийской тайге.

Семен в разговоре не участвовал, он напряженно сидел на краешке табуретки, не знал, куда деть руки: то клал ладони на столешницу, то сбрасывал их на колени, то прятал в карманы. С любопытством рассматривал все, что попадалось на глаза. Он долго оглядывал настенные часы в черном лаковом ящичке, похожем на футляр иконы, с двумя медными гирьками и гаечным ключом в довесок. Это были часы, купленные еще отцом Егора у какой-то владивостокской офицерской вдовушки, распродававшей свое имущество перед отъездом домой, в Петербург. И часы были тоже из Петербурга, отличной работы, с негромким, но веселым боем, напоминающим отзванивание склянок на корабле. Степан Прохорович любил во всем твердый порядок, пуще всего ценил время. «Не беречь минуты — себя обворовывать», — говорил он слышанные на корабле слова одного служаки из боцманов. И вот старика уже не было в живых, а часы неостановимо отмеряли время, семья Егора жила по заведенному раз и навсегда расписанию, в которое Андрей, сын Егора, внес, однако ж, свою поправку. Он перевел в прошлом году часовую стрелку на час вперед. Андрей, горячась и проявляя нетерпение, доказывал матери, что этим выигрывает у времени целый час: «Проснулся, глянул на часы, думаю, что уже семь, а на самом деле только шесть, целый час в запасе. Не опоздаешь. Чуешь, какая выгода?» Но Ганнушка не могла понять сыновней причуды, сказала, что лучше жить по-старому, не забегая вперед. Андрей был неумолим, мать уступила, и с той поры Калитаевы стали жить, отмеряя сутки новым временем.

Осмотрев часы, Семен перевел взгляд на рамку из морских ракушек, в которой под стеклом, на голубоватой, выцветшей бумаге были наклеены фотографии калитаевской семьи, сделанные в разные годы. Рядом с карточками Семен с удивлением заметил вырезанную из журнала или книги пожелтевшую картинку, изображавшую старика с архиерейской бородой на два клина, в погонах с большими черными двуглавыми орлами. Орлы смутили Семена: «Чего ради этого беляка сунули среди рабочего люда?» Любопытство мучило Семена, но деревенская деликатность не разрешала задавать праздные вопросы. После долгих размышлений Семен пришел к выводу, который можно было бы изложить так: если такой серьезный рабочий человек — уж, наверное, тоже партийный, как и Яким, — держит в почетной рамочке карточку какого-то царского офицера, то, значит, офицер не иначе, как из красных, вроде мятежного лейтенанта Шмидта. Успокоившись немного, Семен смотрел теперь на самовар. Был он круглый, блистающий хорошо начищенной медью, похожий на старого солдата с выпяченной грудью, украшенной многочисленными медалями, коими был некогда удостоен тульский «поставщик двора его величества» на различных выставках. Можно было подумать, что самовар этот имел куда больше заслуг, чем самый важный сановник или генерал. Самовар пыхтел, расправляя белые усы, торчащие двумя курчавыми струйками пара. После самовара Семен принялся разглядывать глиняные глечики, совсем такие же, в каких дома мать запекала варенец. Но тут дверь отворилась, и Семен увидел на пороге девушку. Она, очевидно, не знала, что в доме гости, и смутилась. Такой, наверное, была Ганнушка в молодости. Но волосы, черные, вьющиеся, да особый, с азиатинкой, разрез карих глаз девушка взяла у отца. Она была красива, как и ее мать, знала об этом и, видимо, стеснялась своей красоты, которая беспокоила людей: заставляла взрослых оглядываться на улице, а парней — отпускать глупые похвалы и восклицания.