Изменить стиль страницы

Сюда, в конец великого транссибирского железнодорожного пути, ставшего как бы руслом стремительной бурной реки, стекалась со всех концов страны огромная масса людей. У подножья сопок Эгершельда поезда пустели: все, кого они привозили, — вербованные сезонники и приехавшие по своему почину в поисках выгодной работы жители городов и сел, любители «длинных рублей» и привлекаемые отдаленностью этих краев предприимчивые деревенские богатеи, ускользающие от раскулачивания, — все и всякие люди, которых так много видывал Федос на станции Бакарасевка, устремлялись за тяжелые, из темного дуба двери огромного владивостокского вокзала. Не всем, кто оказывался в его стенах, улыбалось счастье. Случалось, что иные, посидев на вокзальных жестких скамейках, налюбовавшись на пыльные искусственные пальмы в огромных кадках, наглядевшись вдоволь в цветастые окна, за которыми метелили приморские весенние снега и косматились холодные туманы, отправлялись в обратный путь, перетащив свои пожитки к другим дверям, открывавшимся в сторону бухты, к платформе, откуда уходили поезда на Сибирь. «В одну дверь вошли, в другую вышли», — невесело шутили подобные неудачники. Через эти же двери выходили на посадку и те, кто и поработал хорошо, и заработал неплохо. Таких было большинство, и они с сожалением и чувством превосходства оглядывали тех, кому не повезло.

Словом, владивостокский вокзал напоминал собой огромный котел, в котором перемешивались, бродили, переливали через край, густели, оседали на дно разнообразные человеческие страсти, судьбы, устремления, надежды, вожделения, желания…

На дверь могуче напирали, и она трещала. Все шумели, требовали, возмущались, над толпой взлетали соленые словечки, даже угрозы. В этой напряженной обстановке один только привратник, похожий на старого мастерового, в кожаной фуражке и железных очках, сохранял привычное спокойствие и безуспешно пытался водворить необходимый порядок. Но приезжие продолжали бушевать. Тогда он пустил в ход испытанное средство, сурово и решительно объявив, что до тех пор, пока сами пассажиры не утихомирят неугомонных, дверь открыта не будет.

Федос услышал требовательный, приказывающий голос демобилизованного. Красноармеец взял на себя почин и, терпеливо увещевая людей, уговорил их наконец ослабить натиск на дверь. Воспользовавшись успокоением, временно наступившим в толпе, Федос, нажимая на спины железным углом сундука, протискивался к дверям. Вслед за ним, стараясь не отстать и не потеряться среди чужих людей, поспешал Семен.

— Не отставай давай! — не оглядываясь, резко приказывал Федос, задыхаясь от волнения и азарта.

Семену на минуту стало неловко, когда отец, оттирая старика в черном романовском полушубке, пробрался на его место. Но страх отстать хотя бы на шаг заглушил едва пробудившееся чувство стыда. Семен успел заметить, что девушка, ехавшая со стариком, осуждающе поглядела на него.

— Пропустите вперед папашу с ребенком, — шутейно выкрикивал сзади Ефим, стараясь скоморошеством расположить к себе людей, чтобы они не ожесточились на Федоса и Семена за их настойчивые усилия пробраться поближе к входу.

Наконец все трое — Федос, Семен и Ефим — добрались до заветной двери. Теперь они были первыми. Федос отер шапкой взмокшее лицо и снова, как было это с ним в поезде, обрел душевное спокойствие, будто ничего не произошло.

Он с любопытством смотрел на город отсюда, со дна неглубокого ущелья, образованного по одну сторону каменной стеной вокзала, а по другую — щербатым откосом привокзальной площади, на которую взбиралась с железнодорожной платформы гранитная лестница. Правда, виден был Федосу лишь небольшой кусочек города, потому что увидеть весь город мешало вокзальное здание, но все же он изумился тому, как вырос Владивосток, хотя, в сущности говоря, изумляться было нечему: прошло ведь почти сорок лет с тех пор, когда Федос побывал здесь впервые. Но, как это часто бывает с людьми, посетившими места, связанные с далеким детством или юностью, — им всегда кажется, будто они были тут совсем недавно, а потому изменившийся облик этих мест воспринимается как нечто необыкновенное.

— Ишь ты, сколь всего понастроили! — восхитился Федос. — Здесь, где мы сейчас стоим, скрозь пни да коряги торчали. Чудеса!..

Федосу хотелось поразить окружавших его людей рассказом о том, что вот стояли почти голые, незастроенные сопки, топорщились кустарники на них да всюду были видны следы порушенной человеком когда-то могучей и непроходимой тайги, а сейчас — поглядите, пожалуйста, — ни пня, ни оврага там, где маленький Федоска бродил со своим, дружком Егоркой. Здорово?..

— И вокзала тоже не имелось, — продолжал Федос. — Заместо, сказать, этого вот домины при мне всего один кирпич лежал, его цесаревич Николай собственноручно положил, я сам то видел. Он этот кирпич в белых перчатках взял, чтобы рук не замарать. А уж все остальные кирпичи рабочие люди после, пот проливаючи, складывали. Вот и произошел город. Дома стоят, а царский кирпич, поди, в пыль обратился… Пользы от него…

Федоса слушали, за рассказы люди простили ему бессовестную пронырливость. И несмотря на то, что был здесь Федос очень давно и всего лишь несколько дней, а видел и понял тогда конечно же гораздо меньше, чем рассказывал сейчас, ему хотелось щегольнуть перед слушателями правом очевидца.

Пока отец ворошил свои воспоминания, Семен не сводил глаз с огромного изображения рабочего, разбивающего молотом цепи на земном шаре. Этой раскрашенной скульптурой увенчивалось здание Дворца труда, стоявшее напротив вокзала. Могучие мускулы рабочего, напрягшиеся для сокрушительного удара, напоминали Семену крепкие руки брата Якима, который был отличным кузнецом и собирался обучать этому ремеслу его, Семена, да помешал отец со своей неожиданной поездкой в город.

Рабочий с молотом был словно бы исполинским хозяином этих закоптелых привокзальных зданий, на крыши и стены которых паровозы и пароходы обрушивали годами тучи черного снега — изгари, сажи, пепла. Казалось, ему принадлежало все здесь — и сопки, и бухта, и голубое небо, и ветры, и солнце.

Семен никогда не бывал раньше в этом городе. Он боялся его, когда ехал сюда, боялся и сейчас, когда стоял на его камнях. Но сильный и кряжистый рабочий с молотом — черноусый великан на крыше высокого здания — внушал уважение и рассеивал страхи. Постепенно в сознании Семена самое понятие города как бы воплотилось в эту мускулистую фигуру рабочего с кувалдой; Семену почему-то казалось, что здесь повсюду должны быть такие же, как и этот рабочий, люди, с которыми ничего не страшно и которых каждый уважает за их труд и пот.

— Вот, брат, в человеке-то силища какая! — обратился Федос к Семену. — Тайга была, камень голый…

Но Семен не мог, как ни пытался, представить в своем воображении лес и травы на месте этих каменных плит, рельсов, железных переплетений виадука. Единственно, что осязаемо воспринимал он, это слова отца о человеческой силе. Этому способствовал все тот же могучий великан с молотом в крепких, мускулистых руках.

Старичок привратник стал возиться с ключами, и люди, порядком замерзшие среди холодных каменных стен, истосковавшись по теплу, пришли в движение. Дверь широко распахнулась, подобно створкам шлюза, в который неудержимо хлынул людской поток. Федос первым исчез в его водовороте, а Семен застрял с мешком. Парня прижали к стене, и он никак не мог оторваться от нее. Мешок с подвязанным баулом сползал с плеча. Но выручил Ефим, который в вокзальной свалке чувствовал себя как в родной стихии.

— Обожди, подсоблю! — предложил Ефим Семену и услужливо подхватил с пола мешок и баул, связанные между собой веревочным узлом. Подвесил их сначала на согнутую в локте руку, а потом, изловчившись, ухитрился взвалить себе на плечи.

Без мешка Семену удалось проскользнуть между стеной и напирающими на него людьми. Он почувствовал, как его отрывает от земли неодолимая сила, подымает вверх. Семен протянул вперед руки, ухватился за чью-то спину, хотел оглянуться назад, поглядеть, как там Ефим, но не успел: то же стремительное течение, что увлекло вперед Федоса, протащило в черный проем входа и Семена. Только за дверью, отброшенный в сторону от основного потока, он снова ступил на пол.