Шум моих шагов на каменных плитах предупредил Марино; взгляд его различил меня издалека, сверкнул и тут же потух, как лампа, у которой погасили пламя, и снова погрузился в досье. Он поджидал меня, наблюдал за моим приближением. Это было частью его защитных средств. Он не любил, чтобы его захватывали врасплох. Он выждал, когда я подойду совсем близко; еще раньше, чем взгляд его серых глаз оторвался от стола, рука почти бессознательно положила перо, словно невольно давая мне понять, что на сегодня утренняя работа закончена. Он ждал меня. Эта невероятная способность к предвидению приводила меня в замешательство.
— Рановато ты сегодня встал, Альдо. Неприятный нынче туман, правда? Здесь он всегда будит очень рано: щиплет в горле. Я всегда говорю Роберто: утренний туман — это в Адмиралтействе первый зимний день.
Он бросил долгий благодушный взгляд сквозь запотевшее окно. Я чувствовал, что он любит такие вот затуманенные стекла. У него всегда была такая манера смотреть: его серые глаза были с поволокой, которая скрывала то, что не следует видеть.
— Помнишь, какая была погода в день твоего приезда сюда? Я помню. Старое профессиональное чудачество. Вспоминая лицо какого-нибудь знакомого, я всегда вижу человека на том же самом фоне, на котором увидел его в первый раз: с тем же цветом неба, с теми же тенями, облаками, ветром, теплом. Вижу все до единого облачка… Я мог бы даже нарисовать их… Тебя вот я вижу всегда на фоне тумана, с ореолом. С настоящим ореолом — не смейся, с сиянием от электрического фонарика во мгле.
Его немного натужный смех споткнулся и замер.
У нас никогда не получалось легкой болтовни. В самой манере Марино обращаться ко мне на ты звучала почти неуловимая нотка заданности, было нечто отдающее больше уставом, чем дружбой, что не сближало, а отдаляло нас, вносило в наши отношения элемент неловкости, устранить который было не под силу даже самой доброй воле. Его голос остыл, и он слегка натянуто произнес:
— Хорошо, что ты пришел поболтать со мной.
— Боюсь, это будет посерьезнее.
Лицо Марино заметно напряглось.
— А!.. Значит, служба?
— Вы сейчас сами решите.
И я довольно сухо рассказал, стараясь быть во всем точным, об открытии, сделанном мною накануне. По мере того как я рассказывал, голос мой обретал металлическую, оскорбительную жесткость, как будто с каждой минутой все больше и больше исчезало доверие к моим словам. Марино пристально, с неподвижным лицом смотрел на меня; я чувствовал, что он слушает меня, а вовсе не мое повествование о корабле-призраке, с помощью которого я надеялся разбудить его инстинкты охотника, — так слушает врач, чья притворная снисходительность улавливает в нервных интонациях голоса пациента, в тиках его лица внешние симптомы болезни.
— Что ж, хорошо! — заключил он после соответствующей паузы. — Сегодня ночью я прикажу организовать патрулирование у входа в порт. Хотя маловероятно, чтобы корабль возвращался каждую ночь.
Интонация его голоса давала мне понять, что разговор окончен. Этого-то я больше всего и опасался. Ровный, профессиональный тон низводил явление до уровня рутинной детали службы, уничтожал его, накладывал на него штраф. Однако его чрезмерное безразличие подсказывало мне: все это не больше чем хорошая игра. Я настаивал:
— Хорошо, если вернется; хуже, если он уплыл навсегда.
— Уплыл? Не понимаю, что ты имеешь в виду?
— Это же проще простого.
Я начинал горячиться.
— Куда, по-твоему, этот корабль может уйти? Ближайший порт здесь, если не считать Маремму, находится в трехстах милях. Очевидно, это гуляки из Мареммы устроили себе ночную прогулку.
— За пределы патрульной зоны.
— Выпили, наверное.
— Или знали, что делают, и решили плыть дальше.
Марино посмотрел на меня со злостью и явной враждебностью, посмотрел как на человека, которого до самого последнего момента безуспешно пытались удержать от оплошности.
— Не понимаю. В открытое море? Это же абсурд.
— Порты есть прямо напротив нас. В Фаргестане.
Слово было встречено гробовым молчанием. И произнес его я. Хотя и мне, и Марино было ясно с самого начала, о чем идет речь. Он молчал. Я почувствовал прилив язвительности.
— Мне кажется, здесь это название не очень в ходу.
Его ответ воздвигал между нами стену холодной враждебности.
— Да. Здесь это название не очень в ходу. И все же я вынужден был его произнести. Когда я ехал сюда, у меня были основания думать, что я еду на военный пост. А это пост для отдыха. В этом убеждаешься окончательно, как только сюда попадаешь. Но только не нужно закрывать глаза. Мы ведь как-никак находимся в состоянии войны.
В последнюю фразу я вложил свою привычную иронию, но в голосе Марино неожиданно зазвучали резкие интонации уязвленной гордости, которой я за ним не знал.
— О том, что ты находишь достойным порицания в Адмиралтействе, ты можешь сообщить. Это твоя обязанность. Но твои насмешки, Альдо, здесь неуместны, говорю тебе об этом прямо. Эти пальцы я потерял на службе у Синьории. Я нахожусь здесь для того, чтобы обеспечивать безопасность этого побережья, и мне кажется, со своими обязанностями я справляюсь. Я сам решаю, каким способом мне ее обеспечивать, и мне кажется, ты еще достаточно молод, чтобы судить…
Взгляд Марино незаметно поднялся надо мной; его решительная речь придавала его лицу неожиданную красоту.
— …Об этом я тоже сообщу.
Я чувствовал себя ужасно неловко, меня сильно смущал этот невероятно серьезный тон. Однако Марино уже догадался по моим глазам о своей ошибке и, на миг сорвавшись, тут же вновь перешел на свою обычную добродушно-шутливую речь.
— Мне кажется, мы позволили этому несчастному контрабандному суденышку увлечь нас слишком далеко. Не будем же мы ссориться из-за какой-то глупости, правда. Альдо?
Прячась за заслоном медленной речи, его серые глаза искали одобрения, которое прогнало бы прочь сомнения, пытались понять, насколько глубоко мне удалось проникнуть в тайну его внезапной растерянности.
— Вы же знаете, я не хотел вас обидеть.
— Ты молод, и я понимаю тебя. Я был такой же, как ты, весь горел служебным рвением. В общем-то, весьма эгоистическим рвением. Так же, как и ты, я считал, что со мной должно произойти что-то необыкновенное. Мне казалось, что у меня к этому предначертание. Ты состаришься, как и я, Альдо, и поймешь. Ничего необыкновенного не происходит. Не происходит вообще ничего. И может быть, это и хорошо, что ничего не происходит. Ты скучаешь в Адмиралтействе. Тебе хотелось бы увидеть, как на этом пустом горизонте что-то наконец появляется. Были здесь до тебя другие, такие же молодые, как ты, и они тоже вставали ночью, чтобы увидеть проплывающие мимо корабли-призраки. В конце концов они их действительно видели. Нам здесь это явление знакомо: южные миражи, это проходит. Должен предупредить тебя, что воображение в Сирте обычно чересчур разгорается, но со временем удается это преодолеть, оно истощается. Ты видел здешних степных птиц с атрофированными крыльями. Это хороший пример. Там, где нет ни деревьев, на которые можно было бы садиться, ни ястребов, которые бы преследовали добычу, летать нет никакой необходимости. Вот они и приспособились. В Адмиралтействе тоже люди приспосабливаются, все идет своим чередом, и это хорошо. Только так здесь и можно жить спокойно. Если ты слишком скучаешь и не хочешь поддаваться скуке, как и этой монотонности, которая здесь становится доброй советчицей, — ты меня понимаешь — я тоже дам тебе один совет, совет друга и отца. Ведь я же люблю тебя, Альдо, и ты это знаешь. У тебя знаменитая фамилия, и твоя семья пользуется в Синьории прекрасной репутацией. Я бы посоветовал тебе уехать отсюда.
— Уехать?
Глаза Марино смотрели куда-то вдаль, словно искали ускользающий ориентир в открытом море.
— Я поддерживаю здесь равновесие. Это нелегкая задача, и если с одной стороны что-то перевешивает, то приходится лишнюю тяжесть убирать.