— Вовсе нет, Фабрицио, уверяю тебя. Между нами все по-старому. Просто одиночество действует мне на нервы.
— Но ведь оно тебе нравится, ты ищешь его. Ты ищешь что-то такое, чем ты не хочешь делиться с нами. Ты все свое время проводишь там, верхом на крепости. Можно прямо подумать, что ты в этих старых камнях нашел клад.
Я засмеялся слишком непринужденно.
— И ты не предполагал, что я такой жадный? Да?
— Ты изменился, уверяю тебя. Ты мой друг, это верно. Но ты и меня немного презираешь. Ты нас жалеешь за то, что мы ведем такую приземленную жизнь. Даже Марино…
— Я не имею ничего против Марино, клянусь тебе. Здесь нет никого, кого бы я любил и уважал больше, чем Марино.
— Ты отдаляешься от нас, Альдо, я это чувствую. И мне больно осознавать это. Ты настолько от всего отстраняешься…
От растерянности брови у меня поползли вверх. Однако следующая фраза избавила меня от необходимости что-либо изображать.
— Ты ожидаешь каких-нибудь перемен?
Я громко, немного даже оскорбительно рассмеялся.
— Крупное продвижение по службе, Фабрицио. Меня призывают в столичные салоны. Мне предлагают должность адъютанта при адмирале нашего флота. Регулярная служба на всех балах и контроль за галантными манерами вооруженных сил. Что бы ты на это сказал, Фабрицио? Гигантский шаг в карьере.
— Я бы сказал, что тебе везет. Не смейся, хуже этой заброшенной дыры нет ничего.
— Так вот, Фабрицио, представь себе, я отказываюсь! Я от-ка-зы-ва-юсь.
Он растерянно пожал плечами и грустно улыбнулся.
— Ты странный, Альдо. Через год ты посмотришь на все это другими глазами.
— Вряд ли.
Я в свою очередь пожал плечами. Голос Фабрицио вдруг стал напряженным, это был голос, который в темноте хватал меня за плечи.
— Что ты здесь ищешь? Очень странно, что ты вообще сюда приехал. Ни для кого здесь не тайна, кто ты такой и что у тебя был выбор.
— Это допрос?..
Меня опять охватил гнев. Задетый за живое таким молодым, но таким настойчивым голосом, этим инквизиторским тоном, я искал какое-нибудь обидное слово. На душе у меня было неспокойно.
— Это Марино подсказал тебе вопросы?
— Марино никогда не задает вопросов. Но Марино не любит поэтов, по крайней мере в Адмиралтействе. Так он сказал. А ты, Альдо, поэт.
Он произнес имя Марино с тем оттенком обычной в Адмиралтействе ласковой почтительности, которая в тот вечер была для меня невыносимой.
— Причем из самых худших, так, да? Этого он тебе не сказал?
— Нет, Альдо. Марино любит тебя. Но он боится тебя.
Я мгновенно вышел из себя.
— Я что, доношу на него? Я шпионю за ним?! Вот, значит, кем вы все меня считаете! Ради этого я и брожу по крепости. Все проясняется. По воскресеньям я только тем и занимаюсь, что шарю по коридорам. И мне облегчают мою задачу. Очень вежливые! Выискивайте же, дорогой друг, мы предоставляем вам полную свободу. Я, значит, враг! Я шпик, и от меня нужно держаться подальше.
Дружеское и грустное выражение лица Фабрицио меня остановило.
— Ты, Альдо, мне кажется, сошел с ума. Посмотри на меня! Марино любит тебя больше, чем всех нас, вместе взятых. Но он боится тебя и знает почему, а я, я не знаю…
Фабрицио нахмурил брови с наивным, театральным, по-юношески очень трогательным напряжением, которое разгладило мои морщины, а его разом вернуло в детство.
— …и иногда я думаю, что он прав.
Я хлопнул его по плечу, уже почти улыбаясь.
— Ладно, Фабрицио. Не сердись на меня. И пусть этот весьма прелюбопытный страх не мешает тебе спать. Кстати, я уже слышу шаги торговца песком. Маленьким деткам давно пора спать.
Это была наша классическая шутка. Фабрицио сделал вид, что пытается догнать меня; мы в шутку поборолись. Мы ведь только-только вышли из детства: я был старше его всего на два года. Примирение разогрело наши сердца хорошим, добрым жаром. Однако Марино… это совсем другое; Фабрицио не умел врать, а Марино слов на ветер не бросал никогда.
Вечер был тихий, и, подобно подстреленному животному, которое скрывается в чаще, я углубился в тепловатую тьму. Ноги сами вели меня к морю. Я бежал от Адмиралтейства, как изгнанный из стаи зверь, который, обезумев от одиночества, устремляется в ночь. Меня — душу мою и тело — прозондировали и признали, что я принадлежу к другой, навеки отличной породе. Я пытался представить себе Марино, держащего во рту трубку, всматривающегося во что-то своими серыми, озабоченными глазами и произносящего свой приговор, который меня вычеркивал. В этот момент я, весь скованный болезненной обидой, ненавидел самого себя. Я-то считал, что веду в Адмиралтействе самое что ни на есть невинное существование, а оказалось, что все говорит против меня. Серый, невнимательный взгляд, тяжелая напряженность которого, казалось, неощутимо концентрируется не на лице, а где-то вдали, возникал в эту минуту у меня перед глазами, как какой-то неизменный ориентир, по которому я не мог не определить, в чем мое поведение с самой первой нашей встречи было уклончивым. Не было в этой лишенной тайны жизни ни одного слова, ни одного жеста, которые бы я интуитивно пытался скрыть от него, не было ни одного мгновения, когда бы я почувствовал себя виноватым перед ним.
Не отдавая себе отчета в том, сколько я прошел, я оказался на тонкой песчаной косе, отделяющей лагуну от моря. Коса эта, вся поросшая камышом и освещенная лаковым блеском луны, отраженным от вод, тянулась передо мной в виде длинной темной меховой оторочки и убегала за горизонт, теряясь в его ночной близости. За моей спиной над лагуной возвышалось белое из-за тумана Адмиралтейство. Я улегся лицом к морю в песчаной ложбинке и, с отяжелевшей от размышлений головой, долго лежал и следил праздным взглядом за игрой лунного света на водной поверхности в тишине, которая, как мне казалось, углубляется с каждой минутой. Очевидно, я лежал так, погруженный в это созерцание, очень долго, потому что вдруг ощутил добравшийся до меня из самого сердца ночи холод и приподнялся, чтобы поправить на плечах шинель. Тогда-то я и увидел скользящую по дорожкам лунного света на небольшом расстоянии от меня едва различимую тень небольшого корабля. Какое-то время он плыл параллельно берегу, потом, повернув вправо у входа в порт и преодолев патрульную линию, направился в открытое море и вскоре исчез за горизонтом.
Беседа
На следующий день рано утром я попросил доложить обо мне Марино. Я почти не сомкнул глаз, и когда перед деликатным разговором пытался хоть немного привести в порядок свои мысли, то возбуждение, в которое привело меня мое вчерашнее открытие, стало казаться мне ненормальным. Хотя реальность подозрительного явления и не вызывала у меня сомнения, мне не терпелось проверить это на Марино. Я верил, не признаваясь себе в этом, что его несметные запасы всесокрушающего спокойствия способны устранить все неясности и вернуть все к прежнему порядку, которому ничто не угрожало. Одновременно я догадывался, что мое открытие будет ему неприятно, и у меня было такое ощущение, что я веду себя вызывающе, что я бросаю вызов какому-то живущему в нем запрету, заставляю его раскрыть свои карты. Уже одно то, что я рассказал бы об этом открытии ему, сразу же сообщало простому вроде бы действию весомость и двусмысленность. Пока тем зябким ранним утром я шел по тусклым коридорам, мне вдруг стало казаться, что он имеет особую, опасную власть над моими мыслями и над моими поступками, причем не потому, что может повлиять на них, а потому, что он способен независимо от моей воли придать им какую-то неведомую тяжесть необратимости, под давлением которой я бы зашатался.
Я нашел его в крепости, в том расположенном в подземелье кабинете, где по утрам он писал донесения в Орсенну. В комнате витало что-то монашеское, какая-то скрытность; сама же комната как бы перекосилась от времени, сомкнулась вокруг него, как раковина вокруг моллюска, и его тяжелый силуэт за столом добавлял лишь последний штрих, доводил этот шедевр размещения деталей до совершенства. Длинная перспектива ведущего к комнате коридора образовывала нечто вроде рамы, и, как на тех полотнах, где магия как бы рождается из невероятной гармонии единого целого, глядя на него в этом обрамлении, нельзя было отделаться от мысли, что он вот-вот каким-то чудом оживет. Передо мной, однако, был настоящий Марино, против которого мне предстояло бороться: находясь в сговоре с привычными вещами, опираясь на них и поддерживая их своей защитной массой, он являл собой пример мягкого и спокойного сопротивления всему неожиданному, внезапному, постороннему. Трубка, положенная на стопку досье, бросала вызов пороховой бочке. Неторопливая и старательная рука крестьянина возделывала свою ежедневную борозду, заполняя страницу за страницей крупными чернильными фестонами. Длинная череда равновеликих дней, дней без дат и без секретов, выковала эти неуязвимые доспехи, прикосновение к которым разгоняло призраков, заделала пробоины в водолазном колоколе, где навеки незаметно иссякала таинственная цепкость привычки.