Изменить стиль страницы

— Вы этим сбродом, дорогой мой, все дело испортили,— сказал, топнув ногой, Фонтрай аббату де Гонди,— хороша же паства у вашего любезного дядюшки!

Аббат был немало смущен, однако ответил строптиво: — Я не виноват, беда в том, что эти олухи явились часом позже, чем им было велено; приди они до рассвета, их бы не разглядели, а вид их, спору нет, все портит; им яркий свет, что и говорить, не на пользу, но в темноте был бы услышан только глас народа: «Vox populi, vox Dei»[20]. К тому же все обернулось не так уж плохо: их такое множество, что нас не узнают и нам легче будет скрыться. В конце концов мы свое дело сделали,— кроме того, мы ведь не хотели смерти грешника: Шавиньи и его сторонники — люди весьма достойные, и я очень люблю их; если его только ранили — так тем лучше. Прощайте, мне надо повидаться с герцогом Буйонским, он только что вернулся из Италии.

— Оливье! — сказал Фонтрай.— Поезжайте с Фурнье и Амбросио в Сен-Жермен, а я с Монтрезором пойду к его высочеству, чтобы дать отчет.

Все разошлись; отвращение оказало на этих благовоспитанных людей такое действие, какого не могла бы оказать никакая сила.

Тем и кончилась схватка, грозившая великими бедствиями; не было ни одного убитого; всадники, из коих некоторые приобрели ссадины, а некоторые, к удивлению своему, лишились кошельков, вновь отправились рядом с каретами по извилистым улицам; противники их по одному рассеялись, пробравшись через толпу, которую они подняли на мятеж. Голытьба, лишившись главарей, потопталась еще часа два, по-прежнему горланя, пока вино в ней не перебродило, а холод не охладил равно как кровь, так и воодушевление. В окнах, выходивших на набережную Сите, а также вдоль стен домов стоял разумный, подлинный парижский народ, который в мрачном молчании, с грустью взирал на это предвестие грядущих беспорядков; тем временем представители купеческого сословия, одетые во все черное, с членами муниципалитета и старшинами во главе, степенно, мужественно направлялись сквозь толпу ко Дворцу правосудия, где должен был собраться Парламент,— чтобы подать жалобу на страшные ночные бесчинства.

А в апартаментах Гастона Орлеанского царило необычное волнение. Брат короля занимал в то время крыло Лувра, параллельное Тюильри; окна его выходили с одной стороны во двор, с другой — на узкие переулки и на домишки, занимавшие почти всю площадь. Гастон проснулся от выстрелов, стремительно вскочил, сунул ноги в широкие туфли на высоком каблуке, без задников, и, завернувшись в просторный шелковый шлафрок с вышивкой золотом, стал ходить взад и вперед по спальне, при этом он поминутно посылал лакеев узнать, что творится на улице, и с нетерпением ожидал прибытия аббата де Ларивьера, его постоянного советчика, который, как на грех, уехал из Парижа. При каждом выстреле малодушный князь подбегал к окну, однако видел одни только факелы, мелькавшие в руках бегущих людей; сколько ему ни докладывали, что крики, которые до него доносятся,— в его честь, он продолжал растерянно ходить по комнатам; его длинные черные волосы разметались, а голубые глаза стали больше от волнения и страха; Монтрезор и Фонтрай застали принца полуодетым, бьющим себя в грудь и твердящим в тысячный раз: Меа culpa, mea culpa[21].

— Скорее, скорее! — крикнул он еще издали, устремляясь к ним.— Идите же наконец! Что там такое? Что происходит? Что это за сброд? Что за крики?

— Кричат: «Да здравствует его высочество!»

Гастон сделал вид, будто не слышит, и, на минуту оставив дверь отворенной, чтобы его голос донесся до приближенных, находившихся в галерее, стал изо всех сил вопить, размахивая руками:

— Я ничего об этом не знаю, я никого не уполномочивал; не хочу ничего слышать, ничего знать; я не одобряю никаких интриг, все это затеи бунтовщиков; даже не говорите мне об этом, если дорожите моим расположением; я никому не враг, мне противны такие сцены…

Фонтрай хорошо знал, с кем имеет дело, и поэтому ничего не ответил; он вместе с другом вошел в комнату, и притом не спеша, чтобы Гастон успел охладить свой пыл; когда же все было высказано и дверь тщательно затворена, Фонтрай заговорил.

— Монсеньер, — сказал он,— мы пришли, чтобы просить у вас прощения за дерзкое поведение народа, который кричит, что желает смерти вашего врага и — более того — что, в случае если нас постигнет тяжелая утрата, он желал бы, чтобы вы стали регентом; да, народ всегда свободно выражает свои мысли; и на этот раз собралась такая толпа, что, несмотря на все усилия, мы не могли ее сдержать; то был крик, исходивший из самого сердца; то был порыв любви, его не в силах подавить холодный разум, и он вышел за пределы допустимого.

— Но, в конце концов, что же произошло? — спросил Гастон, немного успокоившись.— Что они делали там целых четыре часа?

— Как господин Фонтрай уже имел честь доложить вам,— холодно продолжал Монтрезор,— их любовь настолько превзошла все правила и границы, что увлекла и нас самих; мы почувствовали то воодушевление, которое всегда загорается в наших сердцах при одном имени вашего высочества, а это толкнуло нас на такие действия, о которых мы заранее не думали.

— Но что же наконец вы сделали? — настаивал принц.

— События, о которых господин де Монтрезор имел честь говорить вам,— подхватил Фонтрай,— это именно те события, которые я предсказывал здесь не далее как вчера вечером, когда имел честь беседовать с вами.

— Не в этом суть,— прервал его Гастон,— но не можете же вы утверждать, что я что-либо приказал или одобрил; я решительно ни во что не вмешиваюсь, я ничего не смыслю в государственных делах…

— Конечно, ваше высочество не отдавали никаких распоряжений, — продолжал Фонтрай,— но ваше высочество разрешили доложить вам, что, по моим предположениям, часа в два ночи произойдет волнение, и я имел основание надеяться, что вы в душе не будете так сильно этим удивлены.

Князь стал понемногу успокаиваться; он понял, что запугать заговорщиков не удается; к тому же весь их вид, да и его собственная совесть напоминали ему о том, что накануне он дал согласие на мятеж; он сел на кровать. скрестил на груди руки и, смотря на них, как судья, снова внушительно повторил вопрос:

— Но, в конце концов, что же вы сделали?

— Да почти ничего, ваше высочество, — ответил Фонтрай,— мы случайно встретили в толпе кое-кого из друзей, они ссорились с кучером господина де Шавиньи, который на них наехал; за этим последовало несколько непочтительных слов, несколько резковатых движений, несколько царапин, что и вынудило ехавших повернуть назад,— вот и все.

Вот и все,— повторил Монтрезор.

— Как это «все»? — в волнении вскричал Гастон, бегая по комнате.— По-вашему, это пустяк — остановить карету друга кардинала-герцога? Я не терплю сцен, как я уже сказал; я не питаю ненависти к кардиналу; это великий политик, что и говорить — великий; вы страшно компрометируете меня; все знают, что Монтрезор мой приближенный; если его там видели, начнутся толки, что это я послал его…

— Мне случайно подвернулось платье простолюдина, и ваше высочество может видеть его у меня под плащом,— я воспользовался им именно по этим соображениям.

Гастон вздохнул.

— Вы уверены, что вас не узнали? — спросил он. Вы же понимаете, друг мой, как это было бы прискорбно… согласитесь сами.

— Вполне уверен,— воскликнул дворянин,— ручаюсь головой и райским блаженством, что никто не разглядел меня и никто не назвал по имени!

— Хорошо,— спокойнее и, пожалуй, даже с некоторым удовлетворением сказал Гастон и вновь присел на кровать,— расскажите же мне, что такое там произошло.

Рассказывать стал Фонтрай; легко догадаться, что, но его словам, огромную роль во всем сыграл народ, а приближенные князя — никакой. Перейдя к подробностям, он в заключение добавил:

— Можно было наблюдать даже из окон вашего высочества, как почтенные матери семейств, доведенные до, отчаяния, бросали своих младенцев в реку, проклиная при этом Ришелье.

— Ах, какой ужас! — воскликнул князь в негодовании или притворяясь, что негодует и верит этим преувеличениям.— Неужели правда, что его все так ненавидят? Приходится, однако, согласиться, что он этого заслуживает! Вот до чего его тщеславие и скупость довели славных парижан, которых я так люблю!