Изменить стиль страницы

Молодая герцогиня уже не слушала королеву; она все еще смотрела на нее своими большими черными глазами, но их застилала пелена слез; пальцы ее дрожали в руках Анны Австрийской, губы судорожно подергивались.

— Я очень жестока, не правда ли, Мария? — спросила королева необычайно мягко, лаская ее, как дитя, у которого хотят выманить признание.— Ну да, конечно, я очень злая, и на сердце у вас очень тяжело; вам невмоготу, дитя мое. Ну полно, скажите мне лучше, какие у вас отношения с господином де Сен-Маром?

При этих словах горе Марии прорвалось наружу, и, по-прежнему стоя на коленях у ног королевы, она, в свою очередь, пролила потоки слез на грудь своей доброй повелительницы; юная герцогиня по-детски всхлипывала, а голова ее и прекрасные плечи так сильно вздрагивали, словно сердце у нее разрывалось на части. Королева долго ждала конца этого взрыва отчаяния и баюкала Марию, как бы для того, чтобы утешить ее боль.

— Полно, деточка, полно, не надо так горевать! — повторяла она.

— Я очень виновата перед вами, государыня, но я не знала, что вы так добры! Я была не права и, вероятно, буду жестоко наказана за это! Увы, я не смела обратиться к вам, государыня! Трудно было не открыть вам душу, а признаться, что я нуждаюсь в вашей поддержке.

Королева приложила палец к губам и на мгновение задумалась, видимо, собираясь с мыслями.

— Вы правы,— молвила она наконец, — вы совершенно правы, труднее всего обратиться к нам с первым словом, и это имеет часто роковые последствия. Но ничего не поделаешь, не будь этикета, мы легко могли бы уронить свое достоинство! Как тяжело царствовать! Сегодня я хочу заглянуть в ваше сердце, но вижу, уже поздно что-либо сделать.

Мария Мантуанская опустила голову и ничего не ответила.

Надо ли помочь вам высказаться? — спросила королева.— Или вы забыли, что я смотрю на вас, как на дочь, что сначала я хотела выдать вас за брата короля, а теперь готовлю для вас польский престол? Разве тебе этого недостаточно, Мария? Хорошо, я сделаю нечто большее ради тебя; и если после этого ты не откроешь мне своего сердца, значит, я ошиблась в тебе. Отомкни собственноручно эту золотую шкатулку: вот ключ; не бойся, не дрожи, как я.

Герцогиня Мантуанская повиновалась не без колебания и увидела в резной шкатулке кинжал грубой работы с железной рукояткой и сильно заржавленным клинком; он лежал на тщательно сложенных письмах, где можно было прочесть имя «Букингем». Мария хотела приподнять их, но Анна Австрийская удержала ее.

— Не ищи ничего иного,— сказала она,— это и есть сокровище королевы… Да, сокровище, ибо на «кинжале кровь человека, которого уже нет в живых, но который жил для меня: он был самый красивый, храбрый и прославленный вельможа в Европе; он украсил себя бриллиантами английской короны, чтобы понравиться мне; он начал кровопролитную войну, вооружил флот и стал во главе него, ради счастья сразиться с тем, кто был моим супругом; он переплыл моря, чтобы поднять цветок, смятый моей ногой, и рискнул жизнью, чтобы поцеловать и оросить слезами изголовье этой кровати в присутствии двух придворных дам. И признаться ли тебе? Да, признаюсь, я любила его и люблю теперь больше, чем прежде, больше, чем когда любишь со всем пылом страсти. Он ни о чем не узнал, ни о чем не догадался: мое лицо, мои глаза были холодны, как мрамор, хотя сердце пылало, разрывалось от боли, но я королева Франции…— При этих словах Анна Австрийская крепко сжала руку Марии.— Посмей жаловаться теперь, что ты не решилась заговорить со мной о любви; и посмей молчать после того, как услышала от меня такие признания.

— О да, государыня, я поверю вам свое горе, раз вы для меня…

— Друг, женщина,— прервала ее королева,— я была женщиной в своем недавнем смятении, когда открыла тебе тайну, неведомую никому в мире; я была женщиной, ты это видишь по моей любви, пережившей любимого… Говори, откройся мне, пора, час настал…

— Напротив, уже поздно,— проговорила Мария, силясь улыбнуться,— господин де Сен-Мар и я связаны навеки.

— Навеки! — воскликнула королева.— Возможно ли? А ваш сан, ваше имя, будущность, неужели все потеряно? Неужели вы причините такое горе вашему брату, герцогу Ретельскому, и всему дому Гонзаго?

— Я колебалась более четырех лет, но теперь решилась; и вот уже десять дней, как мы обручены…

— Обручены?! — переспросила королева, всплеснув руками.— Вас обманули, Мария. Кто посмел бы обручить вас без согласия короля? Здесь кроются какие-то козни, и я дознаюсь, в чем дело; уверена, вас завлекли, обманули.

Мария на минуту задумалась.

— Нет ничего естественнее моей привязанности, государыня,— сказала она.— Как вам известно, я жила в старинном замке Шомон, у маркизы д'Эфиа, матери господина де Сен-Мара. Я удалилась туда, чтобы оплакивать смерть батюшки, а вскоре и Анри потерял отца. В этой многочисленной осиротелой семье я видела лишь его скорбь, столь же глубокую, как и мою; все, что он говорил, мне уже было знакомо; и когда мы поверили друг другу свои печали, то увидели, что они очень схожи. Меня первую постигло горе, я свыклась с несчастьем и постаралась утешить его, рассказывая о том, что я перестрадала, и, жалея меня, он забывал о себе. Это было началом нашей любви, которая, как видите, родилась между двух могил.

— Дай-то бог, дорогая, чтобы все хорошо кончилось! — сказала королева.

— Надеюсь, государыня, ведь вы молитесь за меня,— продолжала Мария,— к тому же теперь все мне улыбается, но тогда я была так несчастна! Однажды в замок пришла весть, что кардинал требует господина де Сен-Мара в свои войска; мне показалось, что у меня отнимают близкого человека, а между тем мы были чужими. А тут еще господин де Басомпьер постоянно говорил о сражениях и смерти; я каждый вечер уходила к себе встревоженная, а по ночам плакала. Сначала мне казалось, что я оплакиваю прошедшее, но вскоре я заметила, что плачу о будущем, и почувствовала, что это уже другие слезы, так как мне хотелось их скрыть. Время шло в ожидании этого отъезда; мы виделись ежедневно, и мне было жаль его, ибо он поминутно твердил, что хотел бы вечно жить в родном краю вместе с нами. До самого отъезда у него не было честолюбия, потому что он не знал… не смею признаться вашему величеству…

Мария, краснея и улыбаясь, опустила полные слез глаза…

— Что любим, да? — спросила королева.

— И в тот же вечер, государыня, он уехал, лелея честолюбивые мечты.

— Об этом легко было догадаться. Все же он уехал,— сказала с облегчением Анна Австрийская,— но вот уже два года, как он здесь, и вы с ним видитесь?

— Редко, государыня, — ответила молодая герцогиня не без достоинства,— и не иначе как в церкви, в присутствии священника, перед которым я и обещала навеки принадлежать господину де Сен-Мару.

— Разве это бракосочетание? Да и кто осмелился бы совершить его? Я разузнаю об этом. Но, боже мой, сколько ошибок, сколько ошибок кроется, дитя мое, в том немногом, что я от вас услышала! Дайте мне подумать обо всем этом.

И, разговаривая вслух сама с собой, королева задумчиво потупилась.

— Упреки бесполезны и жестоки, если зло совершено: над прошедшим мы уже не властны, подумаем о настоящем, о будущем,— говорила она. — Сен-Мар сам по себе прекрасный юноша — он смел, остроумен и даже глубок в своих суждениях; я следила за ним, он очень преуспел за эти два года, и теперь мне ясно, что это было сделано ради Марии… Он прекрасно держится; он достоин, да, достоин ее в моих глазах, но не в глазах Европы. Ему надо подняться еще выше: принцесса Мантуанская может снизойти разве что к герцогу. Надо, чтобы он стал им. Я тут бессильна, я не королева, а пренебрегаемая королем жена. Власть имеет только кардинал, вечно этот кардинал… но он враг Сен-Мара, и, быть может, нынешний мятеж…

— Увы, мятеж лишь начало войны между ними, это подтвердилось сегодня ночью.

— В таком случае Сен-Мар погиб! — воскликнула королева, обнимая Марию.— Прости, дитя мое. Я разрываю тебе сердце, но сегодня мы должны все предвидеть, все высказать друг другу; да, он погиб, если не одолеет этого злодея, потому что король не отступится от Ришелье; одна только сила…