Пушкин (1-е изд.) _44.jpg

* Бахчисарай.

Сепия Кюгельгена.

Еще в Петербурге на одной из пирушек Николай Раевский рассказал Пушкину «печальное преданье» Крыма. Последний хан, отличавшийся в битвах и дипломатии, безнадежно полюбил пленницу своего гарема, польскую княжну. Когда недоступная девушка скончалась, он воздвиг в ее память неиссякающий водомет — изображение своей безутешной скорби, «фонтан слез»… Легенда словно была создана для поэтической обработки, и Раевский советовал Пушкину заняться ею. Поэт задумался.

Но скоро пылких оргий шум

Развеселил мой сон угрюмый…

Шли пиры, шла работа над песнями «Руслана». Но обещание описать любовь Гирея было все же дано. Легенду о бахчисарайской узнице Марии Потоцкой, вероятно подробнее изложили ему в Гурзуфе сёстры Раевские. Пушкин нашел дворец в запустении, гарем в развалинах, фонтан испорченным, хотя, быть может, в таком виде он наиболее оправдывал свое наименование, вода по капле сочилась и медленно скатывалась с его мраморных выступов:

Фонтан любви, фонтан печальный!..

Пушкин (1-е изд.) _45.jpg

ПУШКИН в Бахчисарайском дворце.

С картины маслом Н. Г. Чернецова (1837).

Покинув север наконец,

Пиры надолго забывая,

Я посетил Бахчисарая

В забвеньи дремлющий дворец… (1822)

Но окружающие дворец сады были полны прохлады, зелени и цветов. Среди густых зарослей мирт, под раскидистой тенью яворов, у высоких пирамидальных тополей неизменно цвели, как при ханах, большие осенние розы, словно восполняя живой деталью восточный растительный орнамент «Таврической Альгамбры». Пушкин сорвал с карликового куста колючую ветку с двумя пышными алыми цветками — как сам поведал нам в своем посвящении фонтану Бахчисарайского дворца — и опустил «две розы» на влажный мрамор, иссеченный арабскими литерами: «В раю есть источник, именуемый Сельсебиль».

Расчет Раевского оказался правильным: ни запустение дворца, ни скудость источника, ни болезнь поэта не могли остановить рост одного из его самых пленительных поэтических замыслов…

Позднейшее творческое воспоминание магически преобразило запущенные покои ханского дворца и оживило драматической хроникой дремотное затишье Крыма.

Пушкин говорил впоследствии, что жил в Гурзуфе «со всем равнодушьем и беспечностью неаполитанского лаццарони». Но это была все же, по выражению его знаменитой элегии, «задумчивая лень». О глубокой внутренней сосредоточенности свидетельствуют возникшие вскоре таврические строфы. Душевное возрождение, о котором Пушкин такими чудесными стихами мечтал еще в Петербурге, осуществилось только во время его первых южных странствий. После ряда месяцев бесплодия и усталости, когда поэту казалось, что «скрылась от него навек богиня тихих песнопений», наступило спасительное раскрепощение. «В очах родились слезы вновь, — Душа кипит и замирает», — и с дивной легкостью слагаются элегические стихи о шумящих ветрилах и «безумной любви». Так чуждые краски облетели ветхой чешуей с «картины гения», освобождая новые источники сил в его нравственном мире и раскрывая неведомые возможности росту его творческих видений.

VI КОЧЕВАЯ ЖИЗНЬ

Из Бахчисарая через Симферополь и Перекоп Пушкин направился на новое место своей службы — в Кишинев, куда Инзов был временно назначен на пост полномочного наместника Бессарабии.

За Перекопом потянулись безводные новороссийские степи. Переправившись через Днепр, поэт проехал по главным узлам нового края до самого Тирасполя. Здесь Пушкин переплыл на пароме через Днестр и высадился на его правом берегу, несколько выше Бендерской крепости. Небольшая почтовая «каруца» повезла его по дорогам равнинной Бессарабии. 21 сентября Пушкин прибыл в областной город Кишинев.

Он остановился в заезжем доме одного из «русских переселенцев» новой колонии и первым делом явился к своему начальнику. Генерал Инзов проживал в наместническом доме на окраине старого города. Пришлось проходить к нему узкими и кривыми улицами, кое-где прорезанными мутным потоком Быка. Вдоль низеньких каменных домишек, вдоль тесных и грязных двориков, полутемных лавок, с тяжелыми колоннами и сводами, мимо восточных кофеен, в которых арнауты и греки дымили кальянами и трубками над маленькими чашечками с кофейной гущей, Пушкин прошел по острым булыжникам турецкой мостовой на простор пустырей, откуда открывался перед ним широкий вид на синеющие холмы, кольцом обступившие город.

Белый двухэтажный дом наместника высился на холме среди зарослей небольшого сада. Просторный двор был наполнен домашними птицами; павлины, журавли, индейские петухи и разных пород куры и утки разгуливали среди клумб и кадок с олеандрами. Около крыльца сторожил бессарабский орел с цепью на лапе. По утрам Инзов сам раздавал корм своему пернатому населению. Стаи пестрых голубей кружились возле балкона, подбирая зерна пшеницы и риса, летящие фонтаном из лукошка их покровителя. «Это мои янычары, — с улыбкой говорил Инзов: — главное лакомство янычар также было пшено сарацинское».

Старик снова пленил Пушкина простотой и приветливостью обращения. Как и раньше, он предоставил поэту полную возможность наблюдать местный быт, нравы и характеры.

Народонаселение города привлекало своей необычайной пестротой. Неудивительно, что именно здесь создались стихи Пушкина о небывалой смеси «одежд и лиц, племен, наречий, состояний…» В среде румын, турок, греков, евреев, армян, молдаван, задунайских славян, цыган, украинцев и немцев еще растворялось новое русское общество — военные, чиновники, немногочисленные семейства переселенцев. Фески, тюрбаны, халаты, смуглые лица придавали городу живописный колорит и неизменно вызывали у приезжих несколько преувеличенное представление о бессарабской «Азии». Но, после Крыма, который Пушкин называл «роскошным востоком», Кишинев с его беднотой и скученностью кварталов, суетливой деловитостью и смешными потугами провинциального общества на европейские моды походил не столько на Азию, сколько на близлежащие Балканы. Город носил на себе ряд черт европейской Турции без резко выраженного единого национального характера, без крупных исторических памятников или иных следов народной культуры. Но сама эта лоскутность быта и нравов, пестрота международного караван-сарая, своеобразные черты местного строя, еще не сглаженные общегосударственными началами управления, — все это придавало городу необычайную живописность и вызывало у поэта художественный интерес. В творческом плане Бессарабия оказалась для Пушкина не менее богатой областью, чем Кавказ и Таврида; именно здесь зародилась самая значительная из его южных поэм.

Близким лицом в Кишиневе оказался «арзамасец» «Рейн» — Михаил Орлов, командовавший здесь дивизией и уже состоявший членом тайного общества. Несмотря на обилие забот и дел, он не переставал следить за литературой и сосланного «Сверчка» встретил, как товарища и друга. Уже через день после приезда, 23 сентября, Пушкин обедает у Орлова за его «открытым столом». Здесь он знакомится с подполковником Иваном Петровичем Липранди, который занял в бессарабской главе его биографии довольно заметное место.

Это был чрезвычайно любопытный представитель кишиневской дивизии. Игрок и ученый, бреттер и книголюб, радикальный политик и замечательный лингвист, Липранди с первых же встреч заинтересовал Пушкина. Поэт подружился с ним и не раз встречал в нем поддержку и участие. (О принадлежности Липранди к тайной полиции Пушкин, конечно, и не догадывался.)