лучшие, есть ли они?! Кто так пишет!..

Противоречить ему, доказывать, что он сам фантазирует на тему автора и

восхищается плодами своей фантазии, было невозможно.

А на следующий же день, именно на следующий день, он говорил:

- Нет, наши женщины совсем не умеют писать; вот, например,

Кохановская, у ней есть талант, есть чувство, даже кой-какие мысли, но как она

пишет, как пишет... разве можно так писать?!

137

- Помилуйте, Федор Михайлович, да не вы ли вчера с жаром объявляли,

что готовы отдать все свои романы, чтобы подписаться под ее повестями! -

невольно крикнул я.

Он остановился, сердито взглянул на меня и сквозь зубы проговорил:

- Никогда ничего подобного я не мог сказать... я не помню.

И я убежден, потому что хорошо знал его, что он действительно не

помнил сказанного. Он мог забыть что угодно, но как накануне, так и теперь он

был совершенно искренен. Это было впечатление минуты...

Да, он забывал многое; он слишком увлекался. Но во всю жизнь не забыл

и не изменил он своих заветных убеждений, именно всего того, что ему

предназначено было сказать нового, истинного и прекрасного, за что он боролся и

что, наконец, принесло ему славу. Это доказывает вся его литературная

деятельность, все его произведения, проникнутые единым духом, одним чистым

чувством и одной высокой мыслью.

V

Он выдержал год своего редакторства и оказался крайне утомленным. Не

то чтобы дела было много, но он очень медленно работал, и работа была не по

нем. А главное, явилось убеждение, что из дела, на которое возлагались такие

большие надежды, не может выйти ожидаемого результата. Наконец, он не мог

разом работать две работы. Он все собирался писать новый роман и не находил

времени, а между тем материалу накопилось достаточно, пора было высказаться в

образах, в широкой картине {16}.

В начале 1874 года он стал мне все чаще и чаще жаловаться на свое

положение и наконец объявил, что дотянет только до лета и летом освободится.

Тут именно, весною 1874 года, по различным моим обстоятельствам, я видался с

ним реже. Как-то он заехал ко мне и, не застав меня, оставил записку, в которой, между прочим, объявлял, что через несколько дней должен засесть на гауптвахту

в качестве редактора "Гражданина" {17}.

Утром 22 марта пришел ко мне Аполлон Николаевич Майков.

- А я к вам, знаете, откуда? - сказал он, - от узника: сидит наш Федор

Михайлович... ступайте к нему, он ждет вас.

- В каком же он настроении?

- В самом лучшем; непременно отправляйтесь.

Мы побеседовали несколько минут, и я поехал в известный уголок Сенной

площади. Меня тотчас же пропустили. Я застал Федора Михайловича в

просторной и достаточно чистой комнате, где, кроме него, в другом углу был

какой-то молодой человек, плохо одетый и с самой бесцветной физиономией.

Федор Михайлович сидел за маленьким простым столом, пил чай, курил

свои папиросы, и в руках его была книга. Он мне обрадовался, обнял и поцеловал

меня.

- Ну, вот и хорошо, что пришли, - ласково заговорил он, - а то вы совсем

пропали в последнее время. Я собирался даже писать вам кой о чем, потому что

138

вы мне что-то начинаете не нравиться. Скажите, отчего вы пропали? или на меня

сердитесь?.. но я думал, думал, вам не за что на меня сердиться.

- Да я и не думаю сердиться, действительно не за что; напротив, я сколько

раз к вам собирался, но вот никак не мог собраться: я нигде не бываю; по целым

дням сижу дома.

Он задумался.

- Да, вот я так и решил, так оно и есть... вот об этом и поговорим,

голубчик.

Я оглянулся на молодого человека, бывшего в комнате.

Федор Михайлович стал стучать пальцем по столу, что в известные

минуты было одною из его привычек.

- Не обращайте внимания, - шепнул он, - я уж его всячески пробовал; это

какое-то дерево, может, и разберу, что такое, только нечего его стесняться.

И действительно, мы сейчас же и позабыли о присутствии этого

свидетеля.

- Видите, что я хотел вам сказать, - заговорил Достоевский, - так у вас не

может продолжаться, вы что-нибудь с собою сделайте... и не говорите, и не

рассказывайте... я все знаю, что вы мне хотите сказать, я отлично понимаю ваше

состояние, я сам пережил его. Это та же моя нервная болезнь, может быть, в

несколько иной форме, но, в сущности, то же самое. Голубчик, послушайте меня, сделайте с собою что-нибудь, иначе может плохо кончиться... Ведь я вам

рассказывал - мне тогда судьба помогла, меня спасла каторга... совсем новым

человеком сделался... И только что было решено, так сейчас все мои муки и

кончились, еще во время следствия. Когда я очутился в крепости, я думал, что тут

мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и - вдруг совсем успокоился. Ведь

я там что делал?.. я писал "Маленького героя" - прочтите, разве в нем видно

озлобление, муки? Мне снились тихие, хорошие, добрые сны, а потом чем

дальше, тем было лучше. О! это большое для меня было счастие: Сибирь и

каторга! Говорят: ужас, озлобление, о законности какого-то озлобления говорят!

ужаснейший вздор! Я только там и жил здоровой, счастливой жизнью, я там себя

понял, голубчик... Христа понял... русского человека понял и почувствовал, что и

я сам русский, что я один из русского народа. Все мои самые лучшие мысли

приходили тогда в голову, теперь они только возвращаются, да и то не так ясно.

Ах, если бы вас на каторгу! 18

Это было сказано до такой степени горячо и серьезно, что я не мог не

засмеяться и не обнять его.

- Федор Михайлович, за что же меня на каторгу?! или вы мне будете

советовать, чтобы я пошел да убил кого-нибудь?!

Он сам улыбнулся.

- Да, конечно... ну придумайте что-нибудь другое. Но знаете, ведь это

было бы для вас самым лучшим.

- И не в одной Сибири каторга, - сказал я, - ее можно найти и здесь, но я

все же себе этого не желаю, хотя то, что вы называете моей нервной болезнью, меня очень мучает и тревожит за будущее; меня действительно начинает

одолевать невыносимая апатия, и хотелось бы из нее выхода.

139

- Так придумайте... придумайте, решитесь на какой-нибудь внезапный,

отчаянный шаг, который бы перевернул всю жизнь вашу. Сделайте так, чтобы

кругом вас было все другое, все новое, чтобы вам пришлось работать, бороться: тогда и внутри вас все будет ново, тогда вы познаете радость жизни, будете жить

как следует. Ах! жизнь хорошая вещь; ах, как иногда хорошо бывает жить! В

каждой малости, в каждом предмете, в каждой вещице, в каждом слове сколько

счастья!.. Знаете ли, мне вот хорошо сегодня: эта комната, это сознание, что я

заперт, что я арестант, мне столько напоминает, столько такого хорошего, и я вот

думаю: боже мой! как я мало тогда еще ценил свое счастие; я тогда научился

наслаждаться всем; но вернись теперь то время, я бы еще вдвойне наслаждался...

Он еще долго говорил на эту тему, а потом вдруг схватил книгу, за

которой я застал его, и сказал:

- Вот чем я теперь зачитываюсь: это вещь замечательная, великая вещь!..

прочтите ее непременно.

Книга была - "Les Miserables" {19} Виктора Гюго. И горячая похвала этой

книге, даже восторг перед нею оказался не капризом, не минутным впечатлением.

Достоевский, до последних дней своих, восхищался этой книгой. Тщетно я

говорил ему, что хотя в "Les Miserables" есть большие достоинства, но есть и

большие недостатки, что местами растянуто и чрезвычайно сухо, что автору

"Преступления и наказания" совсем уже нечего преклоняться перед "Les Miserables"; он продолжал восхищаться и всегда находил в этой книге то, чего в