за руку, - спросите, пожалуйста, этого вашего знакомого, не согласится ли он на

обмен?.. Скажите, - я уже выписал себе точно такое издание, - но не может ли он

оставить мне именно эту книгу. Скажите, что я очень его об этом прошу, что он

сделает мне этим, ну, величайшее, величайшее одолжение!.. Попросите его,

пожалуйста!

124

Собственник книги (Михаил Альбертович Кавос) "с величайшим

удовольствием", хотя и не без удивления и, конечно, без всякой замены, согласился исполнить это "странное" желание Достоевского, и, по свидетельству

Вс. С. Соловьева, Федор Михайлович "до последних дней своих восхищался этою

книгой"... {"Исторический вестник" 1881 г., т. IV, март, стр. 616. "Воспоминания о

Ф. М. Достоевском". (Прим. В. В. Тимофеевой.)}

XVII

В конце марта (или начале апреля) 1874 года Федор Михайлович сложил с

себя наконец тяготившее его редакторство. Сообщая мне это, он не скрыл от

меня, что вряд ли я "уживусь" с новым редактором.

Ожидание этих перемен, в связи с другими, чисто личными моими

невзгодами, отражалось, должно быть, у меня на лице. И в самый последний

вечер нашей совместной работы Федор Михайлович шутливо сказал мне с своей

милой, доброй улыбкой:

- Ну, что вы в таком унынии? Или жизнь прожить- не поле перейти?

Я намекнула ему, что у меня впереди - нечто очень тяжелое.

- И исхода нет?

- Без исхода.

- И кто виноват?

- Преступление и наказание! Ведь, по-вашему, так? - с невольной горечью

вырвалось у меня.

- Кто виноват? - снова повторил он, не отвечая.

- Без вины виноватые, - в тон ему ответила я.

- Коварство и любовь виноваты? - подсказал он.

Я молчала; он вопросительно смотрел на меня.

- И эпилог, как у Стебницкого, - "Некуда"?

- Что делать!

Федор Михайлович рассмеялся.

- Однако замечаете, - сказал он, - мы с вами говорим все время заглавиями

литературных произведений? Это прелюбопытно! Все время - одними только

заглавиями {40}.

И он опять весело рассмеялся. Смех у него всегда был отрывистый и

короткий, но в высшей степени искренний, добродушный. И он очень редко

смеялся.

На прощанье Федор Михайлович выразил желание и надежду снова

увидеться и работать вместе. И он так тепло говорил мне об этом, что я невольно

ободрилась и, провожая его до лестницы через всю наборную, обещала ему, что, когда мне удастся написать что-нибудь достойное его внимания, я принесу ему на

показ, как учителю...

Он уже спускался по лестнице - и вдруг, подняв голову, остановился, как

бы желая что-то сказать. Но в эту минуту внизу распахнулась дверь, кто-то

125

посторонний стал подниматься по ступеням мимо Федора Михайловича, и он

успел мне только сказать:

- Ну... до свидания!..

Я не предчувствовала тогда, что это было наше последнее свидание,

последний разговор мой с Федором Михайловичем.

Судьба присудила иное.

Предсказания Федора Михайловича сбылись вполне: с новой редакцией я

"не ужилась". Осенью того же года журнал "Гражданин", вместе с метранпажем

его, М. А Александровым, перешли в типографию князя Оболенского. И когда

Федор Михайлович зашел туда с каким-то заказом, он, по словам г. Александрова,

"спросил" и обо мне. Но я осталась работать у Траншеля. Потом, год спустя, когда

Федор Михайлович снова печатал у Траншеля отдельным изданием роман свой

"Подросток", меня уже не было у Траншеля, и мне только передавали, что он

опять "спрашивал" обо мне...

На этом и оканчиваются все личные отношения мои к Федору

Михайловичу. И я скоро почувствовала, чего я лишилась с прекращением этих

отношений...

Есть люди, которых оценишь вполне только после того, как утратишь.

Вблизи они слишком захватывают и иногда подавляют своим обаянием, своей

силой. Нельзя безнаказанно смотреть открытым глазом прямо на солнце - блеск

его нестерпим, можно ослепнуть. Нужны темные стекла времени, чтобы увидеть

светило своими собственными глазами...

К таким именно людям принадлежал и Федор Михайлович Достоевский.

На расстоянии сгладились все беспокойные и резкие черты, и мягко

засияла неугасимо ровным, любящим светом эта пламенно-нежная, объединенная

в своей высшей сложности, устремленная к одной высшей цели,

многострадальная и глубокая личность писателя.

XVIII

Только два раза удалось мне потом издалека увидеть Ф. М. Достоевского.

Оба раза это были для меня решающие эпохи моей духовной жизни, и точно

яркие маяки стоят они в веренице моих воспоминаний.

Первый раз это было 9 марта 1879 года, на литературном вечере в пользу

"Общества нуждающихся литераторов и ученых". На программе стояли имена

Салтыкова, Полонского, Потехина, Достоевского и Тургенева. Я пошла на этот

вечер, чтобы видеть и слышать одного Тургенева, а ушла с него под впечатлением

одного Достоевского.

Салтыков начал вечер своей "Современной идиллией". Желчным, вяло-

брюзгливым и монотонным голосом прочел он о том, как пришел Глумов и

сказал, что "надо погодить", - и они начали пить водку, играть в карты, набивать

папиросы и терять свою "образованность" в обществе нового друга их -

околоточного, пока не обрастут когтями и шерстью.

126

Все переглядывались тогда с сумрачной, но удовлетворенной улыбкой.

Все понимали, что значит это глумовское "надо погодить". Это значило: надо

закупориться в мурье и не высовывать носа за дверь, так как тут же, сейчас, его

могут у вас оторвать, а быть может, и вовсе лишить живота. Закупориться и ждать

перемены обстоятельств, благоприятной атмосферы для безопасного пребывания

мирных обывателей вне мурьи на свободе, то есть на любой петербургской улице, не только на немощеной, но даже и на покрытой торцом и асфальтом. А доколе

обстоятельства не переменятся, обывателям оставалось только играть в карты, пить водку и терять "образованность"... Ибо нельзя оставаться людьми и жить

человеческой жизнью при современном порядке вещей...

Потом еще что-то читали; потом был антракт. А после антракта первым

вышел на эстраду Ф. М. Достоевский.

Глубокое волнение охватило меня, когда я увидела снова эту фигуру и это

лицо, когда услыхала этот давно не слышанный голос. Разом вспомнилось все: наша работа за одним столом, ночные беседы "на чердаке", филиппики против

"либералов" и таинственные возвещания об антихристе...

Он читал главу из "Братьев Карамазовых" - "Рассказ по секрету", но для

многих, в том числе и меня, это было чем-то вроде откровения всех судеб... Это

была мистерия под заглавием: "Страшный суд, или Жизнь и смерть"... Это было

анатомическое вскрытие больного гангреною тела, - вскрытие язв и недугов

нашей притуплённой совести, нашей нездоровой, гнилой, все еще

крепостнической жизни... Пласт за пластом, язва за язвой... гной, смрад...

томительный жар агонии... предсмертные судороги... И освежающие,

целительные улыбки... и кроткие, боль утоляющие слова - сильного, здорового

существа у одра умирающего. Это был разговор старой и новой России, разговор

братьев Карамазовых - Дмитрия и Алеши.

Мне слышались под звуки этого чтения две фразы, все объяснявшие мне и

в Достоевском, и в нас самих. Мне представлялось, как будто слушатели, бывшие

в зале, сначала не понимали, что он читал им, и перешептывались между собою: