Изменить стиль страницы

В общем, сейчас его судьба в руках Рутенберга, только бы тот перестал кочевряжиться и играть в дешёвое благородство. Ведь стоит ему только сказать несколько слов о том проклятом Иванове — и перед ними обоими откроются дороги в новую жизнь.

И вдруг Рутенберг сам вечером пришёл к нему домой — весёлый, решительный, как никогда в последнее время:

— Я к тебе на минутку, но минутку, которая решает всё.

— Велю жене винца нам поставить, чайку, — засуетился Гапон.

— Я действительно на минутку. А завтра наш последний разговор — и будь всё как будет! Я решил дать Рачковскому то, что он просит. На что я иду, ты прекрасно понимаешь, и ты будешь единственным свидетелем того, что произойдёт, потому именно с тобой я должен договориться, как мы поведём себя после этого. Прямо тебе скажу, я боюсь только за тебя и хочу дать тебе несколько полезных советов, как потом уйти от всего этого подальше и чтоб никакого дыма не осталось.

— Сделаю всё, как ты скажешь, — ответил Гапон.

— Завтра я еду отдавать задаток за дачу, и мы встретимся там. Разговор у нас будет длинный, и никто не должен нам помешать. Это в Озерках. Но сам ты дачу не найдёшь, и потому я встречу тебя на станции. Я туда отправляюсь сейчас, а ты выезжай завтра одиннадцатичасовым поездом. Всё запомнил?

— Ну как же! Как же! Озерки. Одиннадцатичасовым. Можешь быть уверен.

Рутенберг собрался уходить:

— На случай, если Рачковский захочет увидеться с нами завтра, назначай не раньше семи вечера.

— Понял, понял…

— До завтра.

Гапону оставалось жить меньше суток.

Рутенберг решил действовать незамедлительно. В казни Гапона он видел единственную для себя реальную возможность оправдаться за всё, что он не сделал. Самой страшной для него была мысль, что его обвинят в трусости. Азеф, когда только решался вопрос о проведении акции против Рачковского и Гапона, спрашивал у него, не трусит ли он? Признаться в трусости даже себе Рутенберг не хотел и во всём винил Гапона, который вокруг этого дела создал атмосферу неуверенности. В общем, он со своей задачей не справился и надёжного выхода на Рачковского не обеспечил. Кроме того, себя Гапон показал способным на крайнюю подлость, Рутенберг мог заподозрить его даже в том, что он просто решил продать его охранке, которая вообще стала для него единственным и последним козырем в жизни.

Рутенберг спешно приступил к подготовке казни Гапона. Он тайно встречался с его соратниками по обществу рабочих и рассказывал им всё о связях Гапона с охранкой и про то, как он теперь продаёт охранке его. Рутенберг хотел, чтобы суд совершили сами преданные Гапоном рабочие. В этом была своя хитрость — он получал возможность впоследствии заявить, что убийство Гапона совершено им не единолично. Однако в полной мере он этим не воспользуется и признается, что организовал возмездие предателю. А отрицать он будет нечто иное…

Всему, что рассказывал Рутенберг о Гапоне отобранным для казни рабочим, те не только верили, но и сами добавляли свои подозрения и обвинения. Их возмущение и гнев были безмерны, они требовали пемедленной и беспощадной расправы с предателем. Рутенберг наметил пятерых, как ему казалось, наиболее надёжных рабочих — членов партии эсеров, которые и станут судьями. Однако он считал, что они должны получить совершенно неопровержимые доказательства измены Гапона рабочим, и они получат их из рук… самого Гапона. Там, на даче в Озерках, они своими ушами услышат его разговор с Гапоном, из которого им станет ясно всё до последней точки.

Дачу в Озерках еле успели подготовить и к нужному часу в одной из её комнат поместить рабочих, которые станут судьями.

Рутенберг встретил Гапона на станции, и они не спеша направились к даче. Был конец марта. День выдался яркий, прозрачный. Теплынь, хотя от земли веяло прохладой. Воздух был наполнен ароматом сосны.

— Хоть подышим на природе, — сказал Рутенберг, чтобы хоть что-нибудь сказать, он всё-таки очень волновался, и, когда ждал поезд, его не раз прохватывал озноб.

— Не знаю, как ты, — легко заговорил Гапон, — а я, как будут деньги, уеду на родную Полтавщину, куплю домик у реки с вишнями под окнами и буду… — Он вдруг прервал себя и остановился. — Знаешь что, давай-ка поговорим здесь и я со следующим поездом вернусь домой.

— Ты с ума сошёл, здесь же что ни поезд — то сотни чужих глаз. И потом такое дело, — спокойно и с деловой строгостью продолжал Рутенберг. — Я для верности приготовил записку Рачковскому, в которой прошу его в исключительно важных интересах поторопиться с нашей встречей. Ты же понимаешь, что значит для него заполучить мою собственноручную записку.

— Я же ещё когда предлагал тебе дать её мне, — напомнил Гапон.

— Тогда я ещё не решался на это. Так вот, записка спрятана у меня на даче, я боюсь носить её с собой, мало ли что… Идём, идём, надо же нам поговорить в спокойной и надёжной обстановке.

Когда они подошли к даче и Рутенберг стал отпирать калитку, Гапон, окинув дачу быстрым взглядом, спросил:

— Там никого нет?

— Тут иногда только ночует нанятый мною сторож, но я его вчера отпустил на неделю, он поехал к родне в Лугу. Скажи-ка лучше, ты, пока ехал, хвоста за собой не заметил?

Гапон рассмеялся:

— Чист, как ангел. Рачковский сказал мне, что они за мной уже давно не приглядывают. Но ты, я вижу, труса играешь…

— Если бы ты понимал, на что я решился, тебе было бы не до смеха.

Дача снаружи была заперта на висячий замок. Рутенберг начал его неторопливо отпирать.

— А другой ход есть? — спросил Гапон, заглянув за угол дома.

Перед штормом i_022.png

— Он запирается изнутри засовом, — ответил Рутенберг, распахивая дверь.

Они вошли в тёмную переднюю. Рутенберг приоткрыл на окне внутреннюю ставню, стала видна узкая лестница на второй этаж. Поднялись в большую комнату с крытой верандой. Гапон сбросил шубу, сел на деревянный диван у стены и, нервно потирая руки, вытянул ноги в новеньких ботах.

Рабочие-судьи находились в соседней комнате, на двери в которую висел замок, который не был заперт, в нужный момент Рутенберг мог мгновенно снять его и распахнуть дверь. А теперь он, медленно шагая по комнате, начал разговор.

— Прежде всего я хочу услышать твоё слово священника. Речь пойдёт о душе, на которую я лишний грех брать не хочу.

Гапон рассмеялся:

— Давай, исповедуйся… раб божий…

— Я решил дать Рачковскому ниточку к акции против Дурново. И ещё — к акции, которая готовится в Москве против генерала Дубасова.

— Отлично, Мартын! — воскликнул Гапон. — Могу тебя заверить, тут пахнет уже не двадцатью пятью тысячами, а помножь на четыре. Понял?

— Деньги деньгами. Но я беру на душу великую тяжесть — ведь охранка похватает наших людей и их повесят. Наверняка! Всех повесят. А мы с тобой останемся при больших деньгах. Может быть грех тяжелее? — он замолчал, изображая душевные муки.

— Но разве сам ты после Девятого января не учил меня, что революция без крови и жертв не бывает? Учил, и я этот закон принял. Я и самоубийство Черемушина отнёс на этот закон.

— Вот тебе и на, — удивился Рутепберг. — Ты же сам дал ему револьвер, чтобы убить Петрова, а он выстрелил в себя. При чём тут революция?

Гапон подобрал ноги и всем телом подался вперёд:

— Ну допустим даже, что одного-двух схватят. Но опито погибнут за революцию, которая без крови не бывает! И вообще, мы говорим не о том. Я сегодня утром созвонился с Рачковским. Он ждёт тебя завтра в восемь вечера.

— Где?

— В его любимом месте — у Кюба.

Помолчав, Рутенберг сказал обречённо:

— Мне остаётся успокоить душу одним — что меня казнят свои. Как в молитве: смертью смерть поправ.

— И сущий во гробу жизнь даровав, — почти весело подхватил Гапон. И добавил: — А Рачковский, между прочим, говорил и об этом. Он сказал, что тебя от мести своих спасти очень просто. Для вида, говорил, мы его вместе с другими арестуем, месяца три подержим. И он — чист.