Я так расчувствовался, что забыл про завтрак. А старик продолжал свои горькие излияния:

— Но вот в храме появился этот равви из Галилеи, с хулой на устах, и набросился на нас, и угрожал палкой, и кричал, что мы «оскверняем дом его отца». Он разбросал все мои камни, мой насущный кусок хлеба, так что я не мог их собрать! Он разбил об пол сосуды с маслом иоппийца Эбоима, и тот с перепугу даже слова не сказал… Сбежалась храмовая стража. Менахем тоже пришел и в сердцах сказал этому равви: «Уж больно ты строг с бедняками. По какому праву?» А тот опять сослался на своего отца и сказал, что, по закону храма, мы подлежим наказанию. Менахему нечего было возразить… И нам пришлось спасаться бегством, и вслед нам улюлюкали богатые торговцы: они одобряли его поступок и рукоплескали ему, сидя на вавилонских коврах… Да! Их-то он не тронул: они богатые, они заплатили за место! И вот я здесь. Моя дочь вдова; она давно хворает и работать не может и уже не поднимается со своей подстилки, а ее дети, мал мала меньше, просят есть, и смотрят мне в глаза, и видят мое горе, и даже не плачут. А что я делал плохого? Я тихий человек, соблюдаю субботу, хожу в наимскую синагогу и всегда отдаю крохи, какие у меня остаются, для несчастных, у которых и того нет… Что плохого в том, что я торговал? Чем я оскорбил господа? Прежде чем разложить циновку, я всегда целовал пол храма; каждый медальон был окроплен священной водой… Воистину единый бог велик и видит правду… Этот равви прогнал меня, потому что я беден!

Он умолк, и его тощие руки, покрытые татуировкой в виде магических линий, дрожали, когда он утирал струившиеся по лицу слезы.

Я ударил себя кулаком в грудь. Меня терзала мысль, что Иисус ничего не знает о совершенной им несправедливости; в пылу увлечения высокой идеей он не заметил, что рука его невольно совершила зло: так благодетельный дождь, напоив нивы, ломает и губит беззащитный цветок. И, чтобы в земной жизни Иисуса Христа не осталось ни одного темного пятна, чтобы на земле не раздалось ни единого обращенного к нему упрека, я заплатил его долг (да отпустит и мне его отец!) и бросил в плащ старика несколько крупных монет: там были драхмы, греческие кризы Филипповой чеканки, римские золотые деньги с портретами Августа и одна большая монета из Киренаики, которой я особенно дорожил, потому что изображенный на ней Юпитер Аммон был очень похож на меня лицом. Топсиус присоединил к этому богатству медную лепту — иудейскую монету, равную стоимости просяного зерна.

Каменотес из Найма побледнел и едва не задохся от волнения. Потом, завязав деньги в край плаща и крепко прижав узелок к груди, он благоговейно прошептал, подняв к небу еще мокрые глаза:

— Отец небесный, запомни лицо этого человека, давшего мне хлеб на много дней!

И, сотрясаясь от рыданий, он исчез в толпе.

Между тем народ все прибывал; вдруг вся эта толпа хлынула к шестам, державшим высокий навес. Появился писец; лицо его пылало, он утирал губы. Возле Иисуса и двух храмовых стражников вновь замаячил, опираясь на свой посох, Сарейя. Потом засверкало оружие и взлетели ввысь жезлы ликторов. Бледный, медлительный Понтий в широкой тоге снова поднялся по бронзовым ступеням и занял место в курульном кресле.

Воцарилась такая напряженная тишина, что слышно стало, как трубят букцины в далекой башне Мариамны. Сарейя развернул пергаментный свиток, разложил его на каменном столе среди табличек. Я видел, как толстые, неповоротливые пальцы писца провели снизу черту и приложили печать к красным письменам, обрекавшим на смерть моего бога, Иисуса из Галилеи… После этого Понтий Пилат величественно и небрежно, слегка приподняв обнаженную руку, утвердил от имени цезаря «приговор синедриона, вершащего суд в Иерусалиме»…

Сарейя тотчас же закинул на голову край плаща и замер в молитвенной позе, воздев к небу руки. Фарисеи праздновали победу; возле меня два древних старца молча лобзали друг друга в белые бороды. Многие подбрасывали в воздух палки или насмешливо выкрикивали римскую судебную формулу: «Bene et belle! Non potest melius»[13].

Но толмач вдруг взобрался на скамью; над толпой снова запламенел попугай, вышитый на его рубашке. Народ изумленно затих, финикиец, пошептавшись с писцом, ухмыльнулся и крикнул по-халдейски, раскинув руки в коралловых запястьях:

— Слушайте все! В день вашего праздника пасхи претор Иерусалима, в соответствии с обычаем, установленным Валерием Гратом и утвержденным цезарем, может помиловать одного преступника. Претор готов исполнить этот обычай. Слушайте хорошенько! Вы имеете право выбора… У претора сидит в темнице еще один осужденный на смерть…

Он замялся и, наклонившись со скамьи, еще раз пошептался с писцом, перебиравшим на столе папирусы я таблички. Сарейя, сбросив с головы плащ, удивленно уставился на претора, позабыв опустить воздетые к небу руки. Но переводчик уже выкрикивал, снова выпрямившись и подняв улыбающееся лицо:

— Один из осужденных — равви Иошуа, именующий себя сыном Давидовым, вот он перед вами… претор предлагает отпустить его… Другой — закоренелый преступник, схвачен за предательское убийство легионера в драке у Ксиста. Имя его Варавва. Выбирайте!

Из толпы фарисеев вырвался яростный, хриплый вопль:

— Варавву!

В разных концах атриума, то там, то здесь, голоса неуверенно повторили имя Вараввы. Храмовый раб в желтом переднике, протолкавшись к самым ступеням трона, завопил прямо в лицо Понтию, неистово колотя себя по ребрам:

— Варавву! Понял? Варавву! Народ хочет только Варавву!

Один из легионеров отпихнул его древком копья, так что он покатился по плитам. Но вся толпа, воспламенившись быстрее, чем скирд соломы, требовала отпустить Варавву. Кто бешено стучал по полу сандалиями и окованными дубинками, словно желая разрушить преторию; кто издали, хладнокровно расположившись на солнышке, довольствовался тем, что поднимал палец. Мелкие торгаши из храма, помня свою обиду, гремели железными весами; они осыпали проклятиями Иисуса, ревели: «Варавва лучше!» Даже нарумяненные, как идолы, тивериадские проститутки визгливо кричали:

— Варавву! Варавву!

Мало кто из них знал Варавву; большинство не питало никакой неприязни к Назарянину, но все, как один, вдруг объединились против него: они почуяли, что, помиловав убийцу легионера, нанесут оскорбление римскому претору, восседающему в тоге сановника на судилище. Понтий, с видом полного безразличия, чертил буквы на широком листе пергамента, лежавшем у него на коленях. Вокруг него толпа равномерно, хором, выкрикивала одно имя — точно цепы ударяли по току:

— Варавву! Варавву! Варавву!

Тогда Иисус медленно повернулся лицом к жестокой и мятежной толпе, посылавшей его на смерть; но слеза, затуманившая его яркий взор, но пробежавшая по губам дрожь говорили лишь о сострадании к безмерной тупости этих людей, обрекавших на смерть лучшего друга человечества… Связанными руками он отер пот со лба; потом встал перед претором невозмутимо и отрешенно, словно уже не принадлежал этому миру.

Писец трижды стукнул железной линейкой по столу, выкрикивая имя цезаря. Шум понемногу стих.

Понтий поднялся и с величавой важностью, ничем не выдавая раздражения или гнева, сделал свой привычный отряхивающий жест и вынес окончательное решение:

— Идите и распните его.

Он сошел с помоста; толпа свирепо рукоплескала. Появилось восемь сирийских солдат охраны в походном снаряжении, со щитами в холщовых чехлах, с уложенными по-походному инструментами и бочонком поски. Сарейя, обвинитель от синедриона, подтолкнув Иисуса в плечо, сдал его декуриону. Один из солдат развязал ему руки, другой сдернул с его плеч шерстяной бурнус, и у меня на глазах кроткий Учитель из Галилеи сделал свой первый шаг к смерти.

Закурив сигареты, мы поспешили прочь и вскоре углубились в знакомый всезнающему Топсиусу темный и сырой переулок. Из щелей в ступенях у нас под ногами доносилось заунывное пение заточенных в подземелье рабов. Мы вышли на пустырь, где высилась стена какого-то сада, заросшего кипарисами. Два верблюда, лежа в пыли возле кучи сена, жевали жвачку. Славный историк собирался уже свернуть к храму; но под полуобвалившейся аркой, поросшей плющом, мы заметили толпу людей. Они сгрудились вокруг какого-то ессея: белые рукава его одежды взлетали в воздухе, как крылья рассерженной птицы.

вернуться

13

Отлично, превосходно, лучше нельзя (лат.)