Тем временем Сарейя, снова навернув пергамент на железную палку, поклонился Пилату, поднес к губам перстень с печатью, показывая тем, что уста его чуждаются лжи, и тотчас же начал многословную и льстивую речь на греческом языке. Он говорил о тетрархе Галилеи, благородном Антипе, восхвалял его мудрую осмотрительность, превозносил его отца, Ирода Великого, восстановителя храма… Слава Иродов гремит во вселенной… Грозный Ирод всегда был верен цезарям; сын его Антипа проницателен и могуч! И всякий, кто знает мудрость Антипы, недоумевает, почему тетрарх не хочет утвердить приговор синедриона, осудившего Иисуса из Галилеи на смерть… Разве таковой приговор не вытекает из закона, предписанного богом? Сам Анна, тесть первосвященника Каиафы, допрашивал этого человека, но тот хранил оскорбительное молчание. Так ли пристало держать себя перед мудрым, праведным, благочестивым Анной? Один из ревнителей веры, не выдержав, ударил галилеянина по лицу!.. Где былое усердие, где былое уважение к сану первосвященника?
Его глубокий, сильный голос рокотал долго и однообразно. Утомившись, я начал позевывать. Под нами два человека сидели скрестив ноги на плитах и ели витаварские финики, запивая их вином из тыквенного сосуда. Пилат, подперев кулаком подбородок, по-прежнему молча, сонно смотрел на свои красные сапоги в золотых звездочках.
Теперь Сарейя провозглашал права храма. Храм — гордость народа, излюбленный чертог господа! Сам Август принес ему в дар золотые щиты и чаши… И что же говорит о храме самозваный мессия? Грозится его разрушить! «Я могу разрушить храм божий и в три дня создать его!» Почтенные свидетели, услышав такое поношение, посыпали голову пеплом, дабы отвести гнев господень! Ведь хула храму возносится к престолу господа!
Фарисеи, книжники, храмовые цефенимы, грязные рабы зашумели под балдахином, как луговые кустарники в ветреный день. Иисус не шелохнулся, безучастный, унесшийся мыслью куда-то далеко; глаза его были закрыты, он словно баюкал в глубине сердца свою прекрасную мечту, пряча ее от жестокой скверны этого мира. Тогда поднялся римский асессор, положил на скамью опахало из листьев, ловко оправил судейскую мантию с синей каймой, трижды склонился перед претором, и его изящная рука плавно задвигалась в воздухе, поблескивая дорогим перстнем.
— Что он говорит?
— Он приводит весьма веские доводы! — пробормотал Топсиус. — Это педант, но он по-своему прав. Он говорит, что претор не иудей и ему нет дела ни до единого бога, ни до пророков, восстающих против единого бога; меч цезаря не мстит за богов, которые не служат цезарю!.. Римлянин хитер!
Отдуваясь, асессор тяжело опустился на скамью. Сарейя снова взял слово; он потрясал руками, обращаясь к толпе фарисеев, как бы взывая к их негодованию и ища у них опоры. Теперь он еще яростнее нападал на Иисуса, но обвинял его уже не в поношении Иеговы и его храма, но в притязаниях на престол Давида. Весь Иерусалим видел четыре дня тому назад его триумфальный въезд через Золотые ворота, под взмахи пальмовых ветвей и клики галилеян: «Осанна сыну Давидову, благословен грядый во имя господа!»
— Он воистину сын Давида и пришел, чтобы сделать нас добрее! — раздался в толпе голос Гадда, звеневший верой и любовью.
Но Сарейя вдруг опустил руки — скользнули вниз обшитые бахромой рукава — и умолк, выпрямившись твердо, как древко копья. Римский писец привстал, опершись руками на стол и почтительно склонив лоснящееся от пота лицо. Асессор улыбался, выражая внимание всем своим видом: наступила очередь претора допрашивать назарянина. Я вздрогнул, увидев, что один из легионеров подтолкнул Иисуса; тот поднял голову…
Слегка подавшись в сторону пророка и разжав пальцы, как бы отряхивая с ладоней тягость этого каверзного спора двух сект, Понтий тихо, устало и недоуменно спросил:
— Так ты царь иудеев?.. Тебя привели сюда люди твоего племени! Что сделал ты? Где твое царство?
Толмач, любуясь собой, подошел поближе к подножию мраморного помоста и громко повторил вопрос на древнем языке Писания; но Иисус по-прежнему молчал; тогда переводчик выкрикнул те же слова на халдейском наречии, принятом в Галилее.
Учитель шагнул вперед, и я услышал его голос; звучал он спокойно и твердо:
— Царство мое не здесь! Если бы волею отца моего я был царем Израиля, то не стоял бы пред тобой со связанными руками. Но царство мое не от мира сего.
В ответ раздался яростный вопль толпы:
— Так вон его из этого мира!
Подобно куче хвороста, запылавшего от искры, вспыхнул свирепый гнев фарисеев и служителей храма. Понеслись настойчивые крики:
— Распни его! Распни его!
Толмач, щеголяя своими познаниями, пересказывал претору по-гречески смысл этих яростных воплей, изрыгаемых на сирийском языке населения Иудеи. Понтий топнул сапогом по мраморному полу. Два ликтора рывком подняли жезлы, увенчанные изображением орла; писец выкрикнул имя Кая Тиберия — и руки, потрясавшие в воздухе кулаками, разом опустились в страхе перед могуществом римского народа.
Понтий снова заговорил, вяло и неуверенно:
— Итак, ты царь?.. Зачем пришел ты сюда?
Иисус снова шагнул вперед. Сандалии его твердо стали на мраморной плите, словно он вступал в верховное владычество над землей. И слова, слетевшие с трепетных уст, казалось, сверкнули в воздухе вместе с огнем его черных глаз:
— Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине. Всякий, кто ищет истины, слушает меня!
Пилат посмотрел на него, ненадолго задумался; потом пожал плечами:
— Но что есть истина?
Иисус из Назарета молчал — и в претории стало тихо; все сердца словно остановились, вдруг преисполнившись сомнения. Тогда, неторопливо приподняв край своей широкой тоги, Пилат сошел по четырем бронзовым ступеням. Впереди него двигались ликторы, асессор замыкал шествие. И под гром оружия, которым легионеры приветствовали властителя, ударяя копьями о щиты, претор удалился во дворец.
Толпа глухо и раздраженно загудела, словно встревоженный улей. Сарейя, потрясая жезлом, ораторствовал среди фарисеев. Те в ужасе и гневе сжимали кулаки. Иные, отойдя в сторону, мрачно перешептывались. Высокий старик в черном плаще, развевавшемся за его спиной, метался между спавшим на солнце негром и продавцами опресноков с криком: «Израиль погиб!» Фанатики-левиты обрывали бахрому со своих хитонов, как принято во дни народных бедствий.
Гадд вынырнул откуда-то сзади, восторженно взмахивая руками:
— Претор справедлив! Он отпустит Учителя!
Его сияющее лицо выражало все упоение надежды. Когда Учителя выпустят, он оставит Иерусалим, где сердца тверже камней. Вооруженные единомышленники ждут его в Вифании и с восходом луны увезут в оазис Энгадди! Там живут те, кто любит его. Разве он не брат ессеям? Как и они, Иисус проповедует пренебрежение земными благами, любовь к беднякам и несравненное величие царства божия…
Я, глупый, уже радовался; но вот на галерее, куда поднялся раб, чтобы полить ее водой, возникла внезапная суета. Кучка возбужденных фарисеев с шумом двигалась к каменной скамье, на которой сидел равви Ровам, беседуя с Манассеем и ласково перебирая пальцами светлые, точно просо, волосы внука. Мы с Топсиусом затесались в толпу фанатиков. Среди них находился и Сарейя. Почтительно склонившись перед старцем, он заговорил с ним твердым тоном предписания:
— Равви Ровам, ты должен пойти к претору и спасти закон!
И тотчас же со всех сторон понеслись настойчивые мольбы:
— Равви, поговори с претором! Равви, спаси народ израильский!
Старик медленно встал. Он был величествен, как Моисей. Какой-то бледный левит встал перед ним на колени и, дрожа всем телом, твердил:
— Равви, ты праведен, мудр, совершенен и силен перед господом!
Тогда равви Ровам воздел к небу руки — и все склонились, словно дух Иеговы, послушный немому заклинанию, снизошел с высот и влился в праведное сердце старика. Не выпуская ручки ребенка, он молча пошел по галерее; толпа двинулась за ним, шаркая туфлями по мраморным плитам.