Озания с тревогой оглянулся на сияющее светом окно, через которое неслись наружу дерзкие речи Манассея. Гамалиил холодно улыбался. А пламенный последователь Иуды Головнитянина гневно гремел:
— О, воистину говорю вам, он хочет убаюкать души надеждой на царство небесное, чтобы люди забыли долг перед царством земным, перед священной землей родины, которая закована в цепи, и плачет, и не хочет утешений! Этот пророк — изменник. Он должен умереть.
Дрожащей рукой он схватился за меч; взгляд его, пылавший мятежной гордыней, призывал к сражениям и мученической славе.
Тогда Озания поднялся, опираясь на жезл с золотым набалдашником. Тяжкая забота омрачила его насмешливое старое лицо. Он заговорил смиренно и угрюмо, отвергая и горячку свободолюбия, и логику догмы во имя железной необходимости:
— Все так… Все так… Что значит бахвальство какого-то фантазера, который, назвав себя мессией и сыном божиим, грозится отменить Моисеев закон и разрушить храм? Храм и закон могут улыбнуться и пренебречь, ибо они вечны… Ты прав, о Манассей: закон наш милостив; нет надобности бежать в Гареб за палачом из-за того, что галилейский проповедник, помня о птенцах Иуды из Гамалы, распятых на крестах, призывает к осторожности и хитрит с Римом! О Манассей! Руки твои сильны, но могут ли они отклонить течение Иордана от земли Ханаанской и направить его в Тракавнитиду? Нет. Не могут они и остановить легионы цезаря: цезарь завладел Грецией, а теперь пришел завладеть Иудеей. Могуч и мудр был Иуда Маккавей, но и он подал руку Риму… Ибо Рим на земле — это грозный ураган, стихия природы. Когда налетает ураган, безумец встает против него грудью и погибает; а мудрец укрывается в стенах своего жилища и обретает покой. Непобедимой была Галатия; войска Филиппа и Персея занимали все высокогорье; Антиох Великий располагал ста двадцатью боевыми слонами и несметными колесницами… Пришел Рим — и что они теперь? Рабы, платящие дань…
Он тяжко поник, точно вол под ярмом. Затем, устремив на нас холодный и твердый взгляд маленьких глазок, продолжал, по-прежнему вкрадчиво и смиренно:
— Но истинно говорю вам, что этот мессия из Галилеи должен умереть! Хороший хозяин, заметив искру огня у себя на гумне, спешит затоптать ее сандалией, чтобы пожаром не спалило его скирды. Пока в Иерусалиме сидит римлянин, всякий, кто объявляет себя мессией, как этот пророк из Галилеи, вреден и опасен для народа израильского… Римлянин ничего не поймет в его царствии небесном, но он сразу заметит, что эти проповеди, эти высокие упования будоражат и смущают народ в храме Соломоновом… И римлянин скажет: «Поистине этот храм с его запасами золота и толпами ревнителей угрожает единовластию цезаря в Иудее…» — и начнет урезать достояние храма и права его служителей. Одежды первосвященника уже, к нашему посрамлению, хранятся под замком в Антониевой башне; завтра там окажется золотой семисвечник! Претор уже забрал, чтобы нас разорить, сокровища Корбана. Завтра он возьмет десятину с урожая, заберет себе наши стада, деньги жертвователей, трубный обол, обрядовые приношения и все богатства храма вплоть до мяса жертвенных животных. Все наше перейдет к римлянам! Они оставят нам лишь посох, с которым мы пойдем побираться на большой дороге да ждать, не проедут ли богатые купцы из Декаполы… Истинно говорю вам: если мы хотим сберечь свою честь и сокровища, принадлежащие нам по закону, то римлянин, который следит за каждым нашим шагом, должен видеть, что в храме царят порядок, покой, смирение, довольство. Никаких волнений, никаких мессий! Галилеянин должен умереть!
Так говорил в моем присутствии Озания, сын Бэофа и член синедриона.
Тогда худосочный летописец Иродов, почтительно сложив на груди руки, трижды склонился перед тремя красноречивыми ораторами. Гадд молча молился. В голубом проеме окна золотая пчелка жужжала над цветком жимолости. Топсиус торжественно сказал:
— О вы, мужи, оказавшие мне гостеприимство! Сердца ваши богаты истиной, как лозы — виноградными гроздьями! Вы — три бастиона Израиля: один охраняет единство вероучения, другой не дает угаснуть любви к родине, третий — ты, досточтимый сын Бэофа, мудрый и гибкий, как змея, любимица Соломона, — стоишь на страже того, что всего дороже: порядка. Вы — три сторожевые башни… И на каждого из нас покусился пророк из Галилеи и первый бросил в вас камень! Но вы охраняете Израиль, охраняете ваше достояние и вашего бога и не должны уступать без борьбы. Да, поистине — и я сам вижу, что это так, — Иисус из Назарета и иудаизм несовместимы.
Тогда Гамалиил сделал пальцами такое движение, будто переломил тростинку, и сказал, оскалив белые зубы:
— Поэтому мы распнем его.
Словно раскаленное лезвие, сверкая и свистя, вонзилось мне в грудь! Едва дыша, я схватил за рукав ученого-историка:
— Топсиус! Топсиус! Кто этот проповедник из Галилеи, который творит чудеса и будет распят?
Доктор наук воззрился на меня с таким удивлением, словно я спросил, что за светило встает по утрам из-за гор и освещает землю. Потом холодно ответил:
— Это равви Иошуа бен Иосиф из Назарета галилейского, которого иные зовут Иисусом, а также Христом.
— Он! — вскричал я, едва устояв на ногах. Колени мои подгибались от ужаса; все мое католическое естество валилось на пол, чтобы замереть в исступленной молитве. Но потом меня, словно огненный меч, пронзила мысль: бежать к нему, увидеть смертными глазами живого бога! Увидеть его, одетого в полотно, какое носят люди, покрытого пылью земных дорог! И в то же время вся душа моя дрожала от страха, как лист на грозном ветру: то был страх ленивого раба перед строгим господином. Очистили ли меня посты и молитвы настолько, чтобы я мог предстать перед сияющим ликом своего бога? Нет… О, постыдное, безбожное нечестие! Облобызал ли я хоть раз с истинной любовью его израненную посиневшую ногу в церкви Благодати божией? Горе мне! Сколько раз по воскресеньям, в те отданные плоти вечера, когда Аделия, солнце моей жизни, ждала меня на площади Калдас, полуодетая и с сигаретой во рту, сколько раз я проклинал медлительность службы и однообразие акафистов! А если я таков, если струпья порока покрывают меня с головы до пят, как же мне не рухнуть наземь, отверженному и испепеленному, когда очи господа моего, словно две половины небосвода, медленно обратятся на меня?
Но видеть Иисуса! Видеть его волосы, складки его хитона! Видеть, как замирает земля, когда отверзаются его уста… Где-то за этими кровлями, на которых женщины кормят голубей; где-то за этой улицей, на которой продавцы опресноков выкрикивают нараспев свой товар; где-то близко идет он в эту ужасную минуту со связанными руками среди бородатых молчаливых римских легионеров. Он, Иисус Христос, мой спаситель! Ветерок, качающий вот эту ветку жимолости и разносящий ее аромат, может быть, где-то совсем близко прикоснулся к челу сына божия, уже окровавленному шипами! Стоит только толкнуть эту кедровую дверь, пробежать через двор, где скрипит жернов домашней мельницы, — и я увижу живого во плоти господа Иисуса Христа, увижу воочию, наяву, как видели его святой Иоанн и святой Матфей; я увижу, как по выбеленной стене движется его тень, и рядом упадет тень моего собственного тела! В той же пыли, по которой будут ступать мои ноги, я смогу поцеловать еще теплый след его ног! И если я сожму обеими руками свое стучащее сердце, то расслышу, быть может, вздох, жалобу, стон, завет его дивных уст! Я узнаю еще одно слово Христа, не записанное в Евангелии, и я один заслужу священное право повторить это слово коленопреклоненной толпе. Моя проповедь вознесется в лоне церкви, подобно вершинам Новейшего завета! Я стану новым очевидцем страстей господних, святым евангелистом Теодорихом!
В невыразимом смятении, озадачившем этих восточных владык со сдержанными манерами, я закричал:
— Как мне его увидеть? Где господь мой, где Иисус из Назарета?
В этот самый миг в залу на цыпочках вбежал раб и упал ничком у ног Гамалиила, целуя бахрому его одежды; тощие ребра его учащенно вздымались; с трудом переводя дух, он прошептал: