— Кому уступил рудное место на реке Ут?
— Братцу вашему, Никите Никитичу. Сам я хотел поискать новое на Сосьве, от Верхотурья на полночь, в диких вогульских лесах, да отсоветовали мне: край тот надмерно труден для всякого горного промысла. Бездорожье. Провести дороги обойдется дороже, чем сам завод построить. Не с моими деньгами начинать.
— Хлеб там, слышно, хорошо родится.
— Родится. Да, поверите ли: бывает у новоселов, что все посевы медведи вытаптывают. Вот до чего дикий край. Еще лет сорок-пятьдесят к нему не приступиться.
— Кто тебе отсоветовал?
— Со многими беседовал, а окончательно оставил упование на сосьвинские места после разговора с Походяшиным, — есть такой человек в Верхотурье.
— Слыхал я и про него… Не хитрит? Не для себя ли старается? Тебя отпугнул, другого, третьего, а там, глядишь, сам заявку на завод подаст.
— Перво, конечно, я так же думал… Но, говорят, — в науку больше ударяется. Чудаковатый такой.
— Пожалуй, так. Ученые — больше все люди безобидные. Если их подкармливать понемножку, могут большую пользу принести. А ко мне ты за чем явился?
— Взаймы просить, Акинфий Никитич.
— Деньгами?
— Да-с. Полтретьи тысячи[68] не хватает. Вы меня знаете, Акинфий Никитич, выплачу в срок до копеечки.
— Сумма не малая… Вот что: на твоем заводе, на Уте, олово для луженья было запасено?
— Как же! Олова я запас на год работы.
— Оно тебе еще не скоро понадобится: медный завод долго строить. Уступи мне твое олово — сегодня же деньги получишь.
— С радостью бы, Акинфий Никитич, да уж продано.
— Кому?
— Верхотурским купцам — Ентальцеву и Власьевскому.
— Жалко. Так бы мне кстати было… А взаймы — не взыщи, Прошка, не дам. Если по эту сторону линии[69] ты сгорел, — по ту — трижды сгоришь.
— На нет суда нет, Акинфий Никитич. Прощенья прошу, что беспокоил. Да не с этим одним, правда, я к вам шел: сказать хотел, что Гамаюн нашелся.
— Гамаюн?! Тот самый? Жив? Где он?
— Я его, как вам обещал, разыскал и к себе на Ут привез. Жестоко хворый был Гамаюн. Намерен я был его, как оздоровеет, к вам в Невьянск доставить, а тут пожар и случился. Пока я сам без движенья обгорелый лежал, он возьми да и сбеги…
— Эх, дубина ты, дубина!.. Сказано же было: живого или мертвого!
— Ничего, не кручиньтесь, Акинфий Никитич. Я теперь след Гамаюнов имею, — постараюсь, чтоб в скорости и сам Гамаюн у вас был. Здесь вот я задержался, Приказные проклятые такую волокиту развели.
— Не постарайся, а сделай верно, Прохор. С приказными разделаться я помогу, небось. Денег тебе… Тысячи хватит? Только не под заемное письмо, а под заклад рудника и земли.
— Много благодарен, Акинфий Никитич! Обойдусь и тысячью, коли еще изволите в коллегиях за меня словечко замолвить. Ваше слово дороже золота.
Слово Демидова действительно было веско. Через два дня приказчик Гладилов доложил, что разрешение на прямой проезд обозу с оловом уже получено. Обоз вышел накануне, бумага послана ему вдогонку.
— Об ученом разузнал, — докладывал дальше приказчик. — Звать его Ломоносов Михайла, Васильев сын. Живет на Васильевском острове, на Боновом дворе. Одинокий и, видать, нуждается. До определения в должность состоит при профессоре Аммане, составляет описание минералов Академической минеральной коллекции и пишет книгу «Горное дело».
— Когда назначил ему прийти?
Гладилов смутился, стал глядеть мимо хозяина:
— Не сговорено еще когда… Такое вышло… Дверью я хлопнул, оттого пузыри мыльные полопались, он в досаду, в крик…
— Какие пузыри? — не пойму. Ты у этого. Ломоносова был?
— Был. Застал: он надувает пузыри из мыльной воды — вот такие вот большие! Ну и рассерчал, когда полопались: «Больше часу, — говорит, — висели. Опыт, — говорит, — нарушил». Вижу, невпопад будто, а всё-таки передал ваше приказание. Он еще пуще: «Коли, — говорит, — я ему нужен, пускай сам ко мне идет. Да, входя, пускай в дверь стучит!» Известно, какой может быть разговор, когда человек, всердцах. Я повернулся — да вон.
Акинфий усмехнулся:
— Ты, Степан, с баронами да с послами иноземными лучше договариваешься, охулки на руку не кладешь. А с ученым голодранцем испортил всю политику. Не ехать же, в самом деле, мне к нему, — много будет чести. Ладно, авось, опамятуется, так прибежит.
Вечером того же дня Демидов ехал по столице в карете. Ездил он к обер-гоф-комиссару Липпману — и не застал дома. Втайне очень суеверный, Акинфий не любил заканчивать день неудачей. Ехал и придумывал: какое дело можно повершить сегодня? До скорого отъезда на Алтай (там пущен новый завод — Барнаульский) дел оставалось много, надо выбрать из неотложных небольшое, попроще…
Открыл окошечко в передней стенке кареты, сказал кучеру: «На Васильевский остров!»
У церкви Исаакия Далматского карета свернула на мост — единственный в столице мост через Большую Неву. Мост был деревянный, пловучий: настил на больших барках.
Слева, еще высоко, стояло красно-золотое солнце. На реку, текущую в низких зеленых берегах, было больно смотреть — таким сверканьем она переливалась.
За мостом кучер привычно направил лошадей вправо, к зданию Двенадцати коллегий, но Акинфий крикнул в окошечко:
— Налево! На Вторую линию. Бонов двор знаешь?
Карета повернула налево и покатила навстречу солнцу.
У двухэтажного деревянного дома на Второй линии лошади остановились. Выездной лакей, соскочив с запяток, открыл дверцу кареты и вопросительно посмотрел на хозяина.
— Спроси, дома ли господин Ломоносов и… и… больше ничего.
Оказалось, дома. Акинфий прошел длинные сени, делившие пополам нижний этаж. В сенях резко пахло мятой, валерианой и еще какими-то аптечными травами.
Комната Ломоносова была бедна: две скамьи, большой стол, кровать, простые полки для книг и посуды. Единственной роскошной вещью было теплое одеяло нежно-розового шелка, покрывавшее кровать. Пачки рукописей загромождали стол, скамьи, лежали на полу.
Ломоносов, худой, сероглазый, с коротко остриженной головой, встал из-за стола с пером в руке. По виду ему лет двадцать семь — двадцать восемь.
— Я — Демидов. Любопытен поговорить с человеком ученым по горной части, — внушительно сказал Акинфий.
Видимо, Ломоносов уже знал, кто его гость, был этим немало смущен и досадовал на свое смущение.
— Рад видеть вас, господин фундатор.
Ломоносов переложил рукописи со скамьи на стол и предложил гостю сесть. Акинфий, снисходительна поглядывая на бедного студента, начал беседу:
— За морем в каких местах побывали?
— В Марбурге слушал я лекции из философии…
— Нет, горному делу где обучались?
— Был во Фрейберге, но…
— У Генкеля?
— Да. Только там я как раз ничему не научился. Профессор Генкель ничего мне нового сообщить не мог. Я много больше узнал, когда своими ногами исходил рудники в Богемии, в Гарце, да посмотрел металлургические заводы.
— Пробирному делу, химии обучены, значит?
— Нынче я сдал в Академию диссертацию[70] «Физико-химические размышления о соответствии серебра и ртути».
Расспросы Акинфия были недолги. Не теряя времени, он перешел к своему замыслу, описал, какие заводы у него работают на Урале и на Алтае, какие знатные металлы они выплавляют, и добавил, что, признавая великое значение науки, имеет намерение затратить немалые деньги на поощрение ученых. Ломоносов оживился необыкновенно. Намерения Демидова он назвал мудрыми и дальновидными и, поднявшись до поэтического красноречия, обещал Акинфию Демидову славу у самых отдаленных потомков.
Приняв это за лесть, Акинфий счел дело решенным, стал говорить с Ломоносовым, как говорил бы со своим приказчиком, даже перешел на «ты».