Отсюда я с восхищением рассматривал императорский дворец и говорил себе: вот здесь живет счастливейший из людей! К повиновению ему побуждают столько религий! Ради его славы приезжают столько посланников! Ради его сокровищниц истощается столько провинций! Ради его страстей странствуют столько караванов, и ради его безопасности столько людей бодрствуют в тишине! В то время как я рассуждал так, громкие крики радости раздались по всей площади, и я увидел, как прошло восемь верблюдов, украшенных флагами. Я узнал, что они несли головы мятежников, которые генерал Могола посылал ему из провинции Декан, где один из его сыновей, назначенный им губернатором, воевал против него в течение трех лет.

Немного времени спустя прискакал во весь опор курьер верхом на дромадере. Он прибыл, чтобы оповестить о потере одного пограничного города Индии вследствие измены одного из градоправителей, сдавшего его персидскому царю. Едва этот курьер удалился, как другой, посланный губернатором Бенгалии, принес известие, что европейцы, которым император для блага промышленности даровал фактории в устьях Ганга, выстроили там крепость и завладели судоходством по реке. Спустя несколько минут после прибытия этих двух курьеров из дворца вышел офицер во главе отряда гвардии. Могол приказал ему отправиться в квартал омров и привести оттуда трех вельмож, заковав их в цепи, ибо они обвинялись в единомыслии с врагами государства. По его приказанию был арестован накануне мулла, который в своих проповедях восхвалял царя персидского и открыто говорил, что индийский император неверный, ибо, вопреки законам Магомета, он пьет вино. Наконец, уверяли, что он приказал задушить и бросить в Гемну одну из своих жен и двух офицеров своей гвардии, уличенных в том, что они участвовали в восстании, поднятом его сыном. В то время как я размышлял об этих печальных событиях, высокий огненный столб поднялся внезапно над кухнями гарема; столбы дыма смешались с облаками, и красный свет осветил башни крепости, ее рвы, площадь, минареты мечетей, простираясь до самого горизонта. Тотчас же большие медные литавры и «карны», или гобои, с ужасающим шумом забили тревогу. Эскадроны кавалерии рассыпались по городу, выбивая двери в соседних с дворцами домах и принуждая жителей сильными ударами бичей бежать на пожар. Тогда сам я убедился, сколь соседство сильных мира сего опасно для малых людей. Великие мира сего подобны огню, который пожирает даже тех, кто бросают в него фимиам, если они слишком близко подходят к нему. Я хотел скрыться, но все улицы, ведущие от площади, были загромождены. Было бы невозможно уйти, если бы, по божьей милости, та часть, где находился я, не оказалась занятой гаремом. Так как евнухи увозили оттуда жен на слонах, это облегчило мне бегство, ибо, если повсюду стража ударами кнутов принуждала людей идти на помощь дворцу, слоны ударами хоботов заставляли их удаляться оттуда. Так, преследуемый то одними, то другими, я выбрался из этого ужасного хаоса и при свете пожара достиг противоположной окраины предместья, где под кровлями лачуг, вдали от вельмож, простой народ отдыхал в мире от трудов своих. Там я впервые вздохнул свободно. Я сказал себе: вот я видел город, я видел обитель властителей народа. О, скольких властителей сами они лишь рабы! Даже в часы отдыха они повинуются страстям, тщеславию, суеверию, жадности. Они должны даже во время сна остерегаться толпы презренных существ, которые окружают их: воров, нищих, царедворцев, поджигателей, вплоть до солдат своих, вельмож и священников. Каков же город днем, если он так беспокоен ночью! Несчастия людей растут вместе с наслаждениями. Какой же жалости достоин император, который окружен всеми ими! Он должен опасаться внутренних и внешних войн и даже того, что является его утешением и защитой, — своих генералов, своей гвардии, своих мулл, своих жен и детей. Рвы его крепости не смогут удержать призраков суеверия, и слоны его, столь хорошо обученные, не смогут отогнать от него черные заботы. А я, — я не боюсь ничего этого! Никакой тиран не имеет власти ни над телом моим, ни над моей душой. Я могу служить богу, как мне велит совесть, и мне нечего бояться никого из людей, если только я не буду мучить сам себя. Поистине, парий менее несчастен, чем император! Тут обильные слезы выступили у меня на глазах, и, упав на колени, я возблагодарил небо, которое, дабы научить меня переносить несчастия, показало мне горести еще более нестерпимые, нежели мои.

С тех пор я посещал лишь предместья Дели. Оттуда я видел, как звезды освещали жилища людей и смешивались с их огнями, словно небо и город образовывали одно владение. Когда луна освещала картину, я наблюдал иные краски, нежели днем. Я любовался башнями, домами, деревьями, одновременно посребренными и темными, которые далеко отражались в водах Гемны. Я бродил свободно по большим, уединенным и молчаливым кварталам, и мне казалось тогда, что весь город принадлежит мне. А между тем человечество отказало бы мне в горсти риса: таким ненавистным делала меня религия! И вот, лишенный возможности найти друзей среди живых, я стал искать их среди мертвых. Я уходил на кладбища, дабы питаться на могилах яствами, пожертвованными из благочестия родственниками. В этих местах я любил размышлять. Я говорил себе: здесь город покоя, здесь исчезли могущество и гордость; невинность и добродетель здесь в безопасности. Здесь умерли все страхи жизни; здесь — постоялый двор, где возница навсегда распряг лошадей, где отдохнет и парий. Эти размышления сделали для меня смерть желанною, и я стал презирать землю. Я наблюдал восток, откуда все время появлялось множество звезд, и хотя судьбы их были мне неизвестны, я чувствовал, что они связаны с судьбами людскими и что природа, которая подчинила их нуждам столько невидимых им предметов, связала с ними, по крайней мере, эти вот существа, что видны им. Так душа моя поднималась по небосклону вместе со светилами, и, когда утренняя заря соединяла с их вечным и нежным мерцанием свою розовую окраску, я чувствовал себя у врат неба. Однако, едва только лучи ее золотили верхушки пагоды, я исчезал, как тень. Я уходил далеко от людей отдыхать в поля, к подножию дерева, где засыпал под пение птиц».

«Чувствительный и несчастный человек, — сказал англичанин, — ваш рассказ очень трогателен. Поверьте мне: большинство городов заслуживает, чтобы их видели лишь ночью. В сущности, есть в природе ночные красоты, которые отнюдь не наименее трогательны; один знаменитый поэт моей родины не воспевал иных красот. Но скажите мне, как же достигли вы того, что стали счастливы при свете дня?»

«Было уже многое в том, что я мог быть счастливым ночью, — ответил индус. — Природа похожа на красивую женщину, которая в течение дня являет черни лишь красоту своего лица, а ночью открывает тайные прелести свои возлюбленному. Но если у уединения есть свои радости, то есть у него и недостатки. Оно представляется несчастному тихой пристанью, откуда он в спокойствии наблюдает, как движутся страсти других людей. Но в то время как он радуется своей неподвижности, время увлекает его самого. Оно равно увлекает и того, кто борется с его бегом, и того, кто отдается ему, — мудрого так же, как и глупого, и оба приходят к концу дней своих, один — пресытившись, другой — не насладившись ими. Я не хотел ни быть умнее природы, ни искать счастия вне законов, которые она предписала людям. Особенно жаждал я друга, которому мог бы поведать свои радости и печали. Я долго искал его среди равных мне. Но я видел лишь завистников. Однако мне удалось найти друга чувствительного, преданного, благородного и недоступного предрассудкам. По правде сказать, я нашел его не среди людей, а среди животных. То была собака, которую вы видите тут. Ее бросили безжалостно на углу улицы, где она чуть было не сдохла с голоду.

Она возбудила во мне сострадание. Я приручил ее; она привязалась ко мне, и в ней обрел я неразлучного товарища. Но этого было недостаточно; мне нужен был друг более несчастный, чем собака, который знал бы все бедствия человеческого общества и помог бы мне сносить их, который желал бы лишь благ природы и с которым я мог бы наслаждаться ими. Только переплетаясь друг с другом, два слабых деревца противостоят буре. Провидение исполнило мое желание, даровав мне добрую жену. У источника своих несчастий нашел я источник счастия своего. Однажды ночью, когда я находился на браминском кладбище, я увидел при свете луны молодую браминку, наполовину скрытую желтым своим покрывалом. При виде женщины, в которой текла кровь моих мучителей, я было в ужасе удалился, но затем приблизился к ней, движимый состраданием при виде того, чем она была занята. Она клала пищу на холм, покрывавший пепел ее матери, сожженной недавно заживо вместе с телом ее отца, по обычаю ее касты; она возжигала над ним фимиам, чтобы вызвать ее тень. Слезы выступили у меня на глазах при виде существа еще более несчастного, чем я. Я сказал себе: увы, узы бесчестия связали меня, тебя же — узы почета. По крайней мере, я живу спокойно на дне моей пропасти, а ты — в вечном трепете на краю своей. Та же судьба, которая отняла у тебя мать, грозит унести однажды и тебя. Тебе дана всего одна жизнь, а должна ты умереть двумя смертями. Если собственная твоя смерть не сведет тебя в могилу, то смерть супруга твоего сведет тебя туда живой. Я плакал; плакала и она. Наши глаза, орошенные слезами, встретились и заговорили друг с другом, как глаза несчастных. Она отвернулась, закуталась в свое покрывало и удалилась. На следующую ночь я пришел к тому же месту. На этот раз она положила больше пищи на могилу матери. Она решила, что я нуждаюсь в ней. И так как брамины часто отравляют погребальные яства, дабы помешать париям съедать их, она принесла только плоды, дабы успокоить меня, что они съедобны. Я был растроган этим выражением человеколюбия и, чтобы засвидетельствовать ей уважение, которое я питал к ее дочерним приношениям, вместо того чтобы взять ее фрукты, присоединил к ним цветы. То были маки, выражавшие участие, которое я принимал в ее скорби. На следующую ночь я с радостью увидел, что она приняла мои знаки почтения. Маки были политы, и она положила новую корзину с фруктами на некотором расстоянии от могилы. Жалость и благодарность сделали меня смелым. Не смея говорить с ней как парий из страха скомпрометировать ее, я решил как мужчина открыть ей все те чувства, которые она вызвала в моей душе. По обычаю индусов, чтобы быть понятым, я избрал язык цветов. Я прибавил к макам ноготки. На другую ночь я нашел мои маки и ноготки окропленными водой. На следующую ночь я стал более смелым и присоединил к макам и ноготкам цветок фульсапата, — который служит сапожникам для окраски кожи в черный цвет, — в знак выражения любви смиренной и несчастней. На другой день, лишь только рассвело, я побежал к могиле, но увидел, что фульсапат засох потому что он не был полит. На следующую ночь, дрожа, положил я тюльпан, чьи красные лепестки и черная сердцевина олицетворяли огонь, что сжигал меня. На другой день я нашел тюльпан в том же достоянии, что фульсапат. Я был подавлен печалью. Однако через день я принес туда бутон розы с шипами как символ моих надежд, смешанных с опасениями. Но каково же было мое отчаяние, когда при первых же лучах дня я увидел свой розовый бутон на далеком расстоянии от могилы! Я думал, что лишусь разума. Что бы ни случилось со мной, я решил заговорить с ней. На следующую ночь, лишь только она появилась, я бросился к ее ногам, но оставался безмолвным, протягивая ей мою розу. Она заговорила и сказала мне: «Несчастный, ты говоришь мне о любви, а скоро меня не будет. По примеру моей матери, я должна сопровождать на костер моего мужа, который только что умер. Он был стар, я вышла за него замуж ребенком. Прощай, удались и забудь меня. Через три дня я буду лишь кучкой пепла».