Потом закусил еще напоследок, все приев на столе, остановился перед иконой Екатерины-великомученицы, поморгал глазами, наскоро вышептывая слова «утреннего молитвословия» и мелко крестясь. В спальне перед окном, глядя на огни проснувшегося уже завода, вздохнул удовлетворенно и страдальчески-блаженно, а потом уснул крепко, безмятежно, не возмутив себя ни единой неприятной мыслью.
В закуте рожденный
Таяло. С крыш капала капель. Разрыхлило дорогу, почернели колеи, появились ухабы. Ехать было трудно, а лекарь m-r Picardot торопился и злился. Француз был исполнителен в отношении нужд начальства и теперь, будучи приглашен к Марье Николаевне, особенно желал показать свою аккуратность.
Сани кренились набок, и маленького сухопарого лекаря то и дело подбрасывало, как горошину. Ругаясь, он тыкал курино-худенькой рукой в желтой перчатке в безмолвную спину кучера.
— О-о, поешшайт же скорэй… Ваш гаспажа болен… О… свинь… свинь… Выбирайт же дорога… ой!..
Встряхнувшись, лекарь прикусил до боли язык и стукнулся головой о голову Степана.
— О, фи! дю-р-рак! Quʼas tu fait? Што ти сделать с моим локон? Ты смял все… о дюрак, безмозг башка!
И лекарь, неожиданно-чисто и четко пустив русской матерщиной, больно ткнул Степана под ложечку. Степан дернулся, еле удержавшись на запятках, и сквозь зубы бросил:
— Мозгля! И сей тоже кулак готовит… с-собака заморская!
— Comment? Comment?[31] — завозился в санях француз. — Собака?.. Я буду сказать твой господа!
Сани подкатили к крыльцу. Степан резко отбросил пышную медвежью полсть, а лекарь, сверкнув на него глазками, взбежал на крыльцо.
Марья Николаевна, томно положив голову на круглый локоть, лежала, полузакрыв глаза. Со вчерашнего дня она настраивала себя на болезнь, поссорившись с Владимиром Никитичем. Гаврила Семеныч простодушно сказал ей, как на вечере у обербергмейстера, в то время как Марья Николаевна болтала с дамами, горный ревизор, «сей повеса неисправимой, без всякой совести волочился за дочкой обербергмейстера». Любовник оказался ветреным, невнимательным, и супруга главного начальника Колывано-Воскресенских заводов, чувствуя на своих плечах беспокойное бремя поздней и упрямой страсти, стонала от воображаемой боли.
Француз выслушивал долго, почтительно извиняясь каждый раз, когда его холодное длинное ухо прикасалось к белой изнеженной коже плеч и груди. Потом откланялся и, сделав значительное лицо, произнес торжественно по-французски:
— Вы больны… Но вы счастливы, ваше превосходительство, так как ваша природа достаточно крепка… Вам требуется рассеяться, и мы скоро увидим вас опять веселой, прекрасной и цветущей.
Хитрый француз уже знал, что произошло в желтом будуаре супруги начальника: Петр, лакей кавалера Качки, водил знакомство с румяной стряпухой лекаря и ссору любовников передал со всеми подробностями. Стряпуха же утром рассказала это лекарше, падкой до «пикантностей». Поэтому лекарю диагноз удался блестяще; француз недаром дорожил способностью румяной своей стряпухи: обвораживать многих начальничьих лакеев, кучеров и поваров.
Марья Николаевна звонко расхохоталась от комплиментов галантного лекаря. Гаврила Семеныч, возвратившись домой, застал жену веселой и бодрой в беседе с лекарем. Веселость же и бодрость почувствовала Марья Николаевна от новости, которую передал ей француз. Оказалось, что дочка обербергмейстера кривобока и спасается только железными костями в корсете. Услужливый француз, «зная дружбу ее превосходительства с горным ревизором, не преминул», встретясь с последним сегодня утром в заводе, «тонко намекнуть в разговоре о несчастной дочке обербергмейстера», которая никак не может поднять искривленного своего бока, отчего фигура ее «в природном виде» напоминает «сохнущую виноградную лозу, с коей плоды сняты».
По всем приметам выходило, что красивый повеса вновь вернется к отцветающим, но еще довольно пленительным красотам супруги кавалера Качки. Марья Николаевна на радостях оставила француза обедать. Чуть захмелев и осторожно втягивая ноздрей душистый табак Гаврилы Семеныча, лекарь продолжал с хозяином начатый за обедом разговор, испытывая, как всегда, горделивое удовольствие от того, что Гаврила Семеныч, большой русский барин, говорит на его, лекаря, родном языке, а не на русском.
— Ну, так как же? — спрашивал Гаврила Семеныч. — Вправду мастеровые оказались больны?
Речь шла о Бобровском затоне, где от плохой воды, сырых и холодных бараков начались среди зимы лихорадка и кровавый понос.
По словам лекаря, это были «сущие пустяки», причем он всецело винил неосмотрительных мастеровых, что «за пищей не следят, а также за чистотой одежды и белья», и к тому же все до единого они — притворщики и готовы валяться на постели, чтобы не работать для пользы своего государя. Хотя и не один раз заявлялось, что в затоне гуляет хворь, он, главный госпитальный эскулап, знал, в чем дело, и утверждал, что все это чепуха. Так и оказалось: когда подлекарь поехал туда с медикаментами, больных оказалось только… два человека.
Закончив свой рассказ, лекарь помотал головой, и тонкая косица его парика запрыгала по худой спине с выдающимися лопатками.
— Oh, je sais bien ces gens-lé; il faut les tenir comme ça… voici…[32]
И, сжав крепко кулак, француз потряс им перед своим вздернутым носиком, на котором плохо сидели очки.
Гаврила Семеныч поморщился: даже косвенных советов он не выносил. Сказал сухо по-русски:
— Знаем мы сие, батюшка мой.
Он без церемонии зевнул, щелкнув челюстями, — француз начинал утомлять его своей болтовней. Вынул из бокового кармана золотой, мигнул лекарю, положил монету на его сухую сморщенную ладонь, слегка хлопнул по ней своей и, легонько повернув француза за плечо, сказал с брезгливой улыбкой.
— Assez, assez, m-r Picardot![33] Ступай! Ступай, распустил язык-то, еще и советовать… туда же…
Француз, не обидясь, закивал головой и торопливо сунул монету в истертый кошелек. Когда лекарь, галантно откланявшись, вышел из комнаты, Гаврила Семеныч расхохотался, добродушно, от полного сердца:
— Вот обезьяна французская! Язык без костей, мелет и мелет, старая карболка!.. И с чего ты его обедать оставила, Машенька?
— Но как же? Лекарство его мне облегчение дало. В благодарность и обедать оставила.
— А чего он дал-то тебе?
— М-м… да он так… знаешь, внушением… Ты же знаешь, как он умеет успокоить и в равновесие чувства привести… Но все-таки ты уж немного нелюбезно, Габриэль, с ним… Как-никак он эмигрант, страдал из-за якобинцев.
— Тьфу-у! Да что мне с ним, голоштанником, дружбу вести? Да ежели бы его, старую поганку, на гильотину вместо его величества, прекрасного короля Франции Людовика, положил, да в придачу еще целую связку таких фертов, так история от сего только бы выиграла. Я, когда смотрю на сию человечью дребедень без чинов, без роду, чувство святого гнева испытываю, как сие случилось, что они вот спасены, а семейство Людовика шестнадцатого погибло горестно и бесславно.
Гаврила Семеныч вздохнул и старчески-раздраженно сказал:
— И-и, прошу тебя, Машенька, сего болтуна к столу не приглашать никоим образом!
Степан очищал садовые дорожки и увидел в открытые ворота, как к начальникову дому сворачивает белая пара майора Тучкова. Майор сидел прямо, высоко подняв голову. Два солдата стояли на запятках.
Степан вдруг отбросил лопату. Вмиг подумалось, что в переднюю сейчас наверняка выйдет Веринька. Недавно она жаловалась на Тучкова.
Степан, отряхиваясь на ходу, побежал в свою комнатушку, накинул камзол, надел парик и широкими шагами на цыпочках, через нижний коридор, прошел парадную лестницу и притаился за занавесью.
Майор стоял перед зеркалом, поправляя одной рукой золотой эфес, а другой подкручивал черный ус, вполголоса спрашивая играющим тоном: