Изменить стиль страницы

— Э-эх! А ты бы ей: да ведь нету закону вольного держать насильно.

— Ну, скажу так, Степа… а толк какой? Говорю тебе, выбросят на улицу, к кому пойду? Куда?.. А тут у меня сундук с платьями есть, комнатка, постеля чистая…

— У-у, ка-ак же! Полон сундук обносков барских, а в комнатке в прошлом году колыбелька собачки-левретки стояла. И тебя, как собачку на цепочке: зашей, пришей, завей, читай… Токмо дохнуть не смей. Сладкий кусок близехонько, а ешь с налету — хвать, хвать, прожевать не успеешь, опять тебя требуют. Так ведь, а? Так?

— Господи, Степа, не возмущай мою душу! Не привыкла я к тяжкой работе, силы у меня нет… а ведь жить-то охота…

— Охота! охота! Пришиблена у тебя жизнь со всех концов, каждый шаг по указке, а тебе видимость — я-де живу… Тьфу! Говоришь мне: люб, люб, милый я тебе человек, а ходишь ко мне по-воровски.

Может ли сильнее сердце биться? Так колотится, будто выброситься хочет наружу из тесной груди. Можно ли нетерпеливее смотреть на черную грязь оттаявшей дороги, скоро ли твердой будет, скоро ли начнет пробиваться зеленая щетинка травы? Можно ли полнее чуять, как все горячее греет солнце, как ласточка щебечет хлопотливо в новом своем гнезде под окном? А самое первое, ни с чем этим несравнимое, — чуять, что ты не один, что твое сердце живет в общей шумливой волне, что твоя жизнь не по тропке узкой бредет где-то одна, а так врезалась в густой рост других жизней, что и не вырвешь ее оттуда — так из выводка молодых берез не выдернешь из земли и одной, сплелись все дружными крепнущими корнями. За эту неделю каждое утро просыпался Степан Шурьгин с волнующе-свежей мыслью: «У меня есть товарищи, товарищи!»

Глядя тоскующими глазами на его возбужденное лицо, когда он, торопясь, снимал гайдучий цветистый камзол и надевал рубаху, Веринька спрашивала:

— Опять пойдешь, Степа? И каких ты приятелей нашел? Разве сии люди? В шинке сидят да напиваются… Откуда они появились?

Большой, крепкий, он закрутил русой головой:

— Откуда? Видно, судьба мне с ними быть.

Она сказала, еще больше пугаясь:

— Судьба-а! Спиваться-то? Ты за дни все сии словно обезумел, Степушка… одежу по дому всему собрал… Сапоги, штаны, рубахи туда таскаешь… Господи!.. Степушка!..

Он весь всколыхнулся от смеха и прижал к себе хрупкое тело в пышных еще складках старого шелкового платья, из ее превосходительства обносков.

— Родненька-а! А ежели моим товарищам-то надеть неча, неужто ж мне в баулах барских не порыться? Чать, превосходительства-то счету сему не знают. Кабы вот я продал да себе на выпивку, а то ведь работным людям сие…

— Да ведь пить-то с ними пьешь? Ах, Степа, Степа.

— Да не в питье там у нас дело… Не токмо для сего сборы у нас там… а для уговору..

Он вдруг потемнел, хлопнул ладонью себя по губам и с застывшим лицом начал надевать сапоги.

Она сразу почуяла, словно одним безошибочным жестоким уколом в сердце, что в первый раз еще он закрыл перед ней свои думы.

— Степа?.. Замолк отчего? Скрытничать? От меня?.. Господи-и!

Степан поднял голову — в глазах его мелькнула странная искра. Он нежно провел большой ладонью по мертвым белым кудрям ее пышного парика и зашептал над ее розовым ушком:

— Пошто сия мертвечина белая на волосыньках твоих, а? Кинуть бы! У-ух! Слушай, родненька! Льзя ли мне болтать то, что до многих касаемо? Я теперя, Веринька, не одинокой житель. Раньше я все один думал да злобствовал… о тебе, о себе… А только так толку ни на грош… не добудешь себе ничегошеньки!.. В товарищах же ежели, так все возможно, и дело найдешь.

Взгляд его опять порхнул куда-то вдаль, опять необычный, не тот, который всегда был для нее одной.

— И ежели с ними что приключится, следственно и для меня сия кара… Как сказал тебе, так и пойдет отныне жисть моя.

Жалобно морща припудренную щеку с мушкой под правым глазом, девушка умоляюще сложила руки, смотрела упорно и тоскливо в темную глубину его глаз.

— Господи! Степа! Были мы так близенько друг к дружке… Горести сказывали свои, любовью, лаской услаждали дни… А тут… Я понять неспособна, Степа. Так вдруг ты изменился скоро… И с чего сие началось?

— С чего? А помнишь, на прошлой неделе в промывальной[36] вал сорвался, и восемь человек валом раздавило, помнишь? А ты еще булавки покупать ходила, и видела на Петропавловской улице тот переполох и мне с ужасом рассказала про сие. Вот с того и началось.

Да, вот с того и началось. Бежала по улице толпа, любопытные барнаульские мещане, крича и лузгая подсолнухи, торопились к заводским воротам. Степан побежал вместе с толпой. От ворот отгоняли любопытных прикладами два дюжих солдата. Степана же в гайдучьем его цветистом камзоле с позументами солдаты не посмели остановить. Возле деревянного сарая промывальной гудела толпа. Изуродованные, обратившиеся в кровавое месиво тела сырой, распластанной кучей лежали в черной, еще не просохшей грязи.

Люди в измызганных рубахах, босые, в опорках и лаптях, стояли молчаливым угрюмым кругом и смотрели на мертвых товарищей.

Прибежал толстенький лысый бергпробирер[37], махая короткими ручками и топая ногами в мягких сапожках.

— Я сказаль… сказаль… Его высокоблагородь… обербергмейстер приказаль идти на работ… Отт… свинь… Ню! Н-на р-работ!.. А… мертвых… убрать! Ню! Жив-ва!

Толпа заколыхалась.

— Чай, людей задавило!..

— Не по-христиански бросить…

Звеняще-басовой голос вдруг покрыл собой все.

Головы обернулись назад.

— Да ты спятил, немчура? Не больно ору боимся! Работай до ночи, да еще, когда помрешь мученской кончиной, так тебя хуже собак выкинут. Вона, еще как?

Бергпробирер привскочил на носки и затрясся круглым животом в наглухо застегнутом коричневом сюртучке.

— Кто там? Ка-ак смейт? Имья, имья! Ню!

Вышел высокий худой человек, темнолицый, скуластый, с горящими глазами. Большим жилистым кулаком ударил по полуоткрытой своей груди и, блестя белыми зубами, грозным, явственным полушепотом сказал:

— Имя надо? А? В-вот, Семен Кукорев? Слыхал? Ну! Чо шары-то выкатил? Мученскую кончину наши люди работные приняли. Надо покойников наших во гроб сложить.

— Верно-о!.. Сеньча верно бает!

— Не сдавай, парень!

Бергпробирер приставил было к губам свисток. Ловким щелчком вышиб Сеньча свисток и топнул властно ногой в опорке.

— Схоронить дай! Восемь гробов немедля надо изладить!

Немец взбешенно затряс головой.

— Нэт людев! Нэт! Не даю-ю!

Сеньча, опять покрыв шум звенящей силой своего голоса, крикнул:

— Дашь людей, дашь!

Его обжигающий взгляд на миг остановился на Степане. Не узнав своего голоса, сказал Степан:

— Я тож помочь могу. Столярить горазд, гроб сделаю.

Бергпробирер хмыкнул и отошел в сторону, увидя в нарядном гайдучьем камзоле слабую тень какого-то большого заводского начальства.

А Сеньча, переглянувшись с насупленно-сторожливыми лицами, вскинул на рослого гайдука грозно ощупывающий взгляд.

— А ты-то… чей будешь? Верно, лизоблюд барской?

И он больно ущипнул Степана повыше локтя. Степан неторопливо потер руку, чувствуя, что уйти все-таки не может. Он строго глянул в глаза Сеньче и отчеканил:

— Говорю тебе, жалею, мол, помочь хочу! Я такой же хрестьянской сын, что и ты. Вот сброшу тряпку сию, и — гляди, как работать умею.

Степан скинул камзол и бросил его на кучу шлака. Сеньча быстро протянул руку, и на губах его появилась скупая улыбка.

— Ладно-о!.. Ты одежей-то больно не кидайся, от бар попадет по загривку. Айда вона туды к доскам… Мы вот тут впятером останемся, будем гроба ладить!..

Он крикнул вслед шагающим по шлаковой дорожке понурым, серым спинам:

— Слы-ышь! В обед хоронять пойдем!

Под ласковым солнечным припеком, в визге, грохоте заводского гула, вслушиваясь в резкий голос Сеньчи, Степан чуял в руках силу горячую, охотную, быстроту, ловкость, будто никогда еще так не работал, никогда дело так не спорилось.

вернуться

36

Промывальная — «коя служит к пробирным работам и действует посредством привешенного вала» (Паллас, Путешествие, ч. II). Таких промывален в Барнаульском заводе было две, устроены они были чрезвычайно примитивно, без малейшей заботы о безопасности труда.

вернуться

37

Специалист по определению проб золота и серебра. Бергпробиреры определяли также доброкачественность других металлов и руд.