Изменить стиль страницы

На столе появилась новая бутылка наливки, и Овсеенко почувствовал себя совершенно счастливым. Все будет сделано быстро, хорошо и без малейших хлопот. Для этого у Вольского не существовало никаких трудностей. Известь, цемент, гвозди — все это можно было достать.

Овсеенко сидел за столом, сытый и навеселе.

— Сделаем, все для вас сделаем, я уж постараюсь… Я понимаю… Когда у человека столько работы…

— Да, уж работы столько, не знаешь, как и выдержать, — разжалобился над самим собой Овсеенко.

Они сочувственно кивали головами. Казя умильно смотрела ему в глаза.

После первого визита последовали другие. Овсеенко тянуло в Синицы. Что у него было в Ольшинах? Пустая, холодная комната в усадьбе, одинокие, глухие вечера, заполненные работой дни. Поездки в Паленчицы всегда были связаны с неприятностями. Часы пребывания в Синицах стали для него отдыхом, освещенным золотым блеском Казиных глаз. На вечерних пирушках стал появляться мясник Цеслинский, и совместно с Вольским они посвятили Овсеенко в тайны карточной игры. Это понравилось ему, и он неожиданно открыл в себе азартную жилку. Он гнал от себя мысли о письмах жены, все настойчивей требующей денег: куда она в самом деле деньги девает, на что их тратит? Он работает, как каторжный, а что у него есть? Здесь по крайней мере можно отдохнуть, забыть о неприятностях.

А потом стали поступать счета, квитанции и сметы. Минутами Овсеенко хотелось все бросить, поехать в Паленчицы и признаться — пусть отбирают партийный билет, пусть сажают в тюрьму, пусть делают, что хотят. Но потом снова являлась надежда, что он выпутается, что можно будет все покрыть, подчистить, привести в порядок, — и тогда он начнет сызнова честную жизнь. Тем временем он увязал все глубже и глубже. Он подписывал все, что ему подсовывали. Помог кое в чем Вольскому, Цеслинскому, каким-то их друзьям, которые появлялись один за другим. Минутами его охватывал ужас. Но стоило ему посидеть в уютной квартирке Вольского, послушать веселый смех Кази, выпить рюмочку старки, чтобы он снова с верой смотрел в будущее.

Хмелянчук становился все более необходимым. Он умел как-то уловить настроение, вовремя предложить поездку в Синицы. Он сам отвозил пьяного Овсеенко домой, заботливо укутывая его в тулуп. Вез на своей лошади, сам правил, так что больше никого не приходилось посвящать в тайну этих ночных экскурсий. Овсеенко обманывал себя, веря Хмелянчуку, что в деревне никто ничего не знает. Но там отлично знали. Со всеми подробностями рассказывали друг другу о пирушках у Вольского:

— Заведут себе граммофон и танцуют. Однажды напился так, что свалился под стол…

— Видали, новый костюм себе купил!

— Как же! Вчера, говорят, опять напился.

— Видно, ему немного и надо…

— Разве у них там водки нет, что он так до нее жаден?

— В одних военных портках сюда приехал, а тут — ишь как вырядился!

— Подмазывают его Вольский с мясником!

— Уж какие-то дела между собой обделывают, не беспокойся! Тут и наши денежки плачут, не без того уж!

— А откуда ж ему брать-то?

— Надо бы присмотреть, а то что же это будет?

— Э, да как ты за ним присмотришь? В сельсовете ему поддакивают, он и туда насажал таких, чтобы ему с ними удобно было. В Синицы ты за ним поедешь, что ли? Уж он в свои дела вмешиваться не позволит.

— Боже милостивый, а сколько говорил сначала о работе, да о порядке, да как это все будет…

— Как он, дескать, за народ стоит…

— Да, только, мол, за советскую власть и болеет.

— А тут, на! На уме Казя Вольская да разные шкуры, об них только он и думает…

— Вот и вся его работа…

— Может, в Паленчицы съездить?

— Кто их знает, как там посмотрят?

— Скажете тоже! Что вы, Гончара не знаете?

— Понятно, Гончар дело другое… Да что? Заглянул несколько раз, а там и перестал…

— Может, его перевели куда?

— Нет, говорят, люди видели в Паленчицах.

— Так, может, к Гончару бы сходить?

— А тебе на что? Пусть делают, что хотят. Зачем в их дела мешаться? Как бы еще чего не вышло…

— Может, и верно.

— Всегда лучше своим делом заниматься. Пьет так пьет. На свои ведь.

— Да кабы на свои!

— А ты откуда знаешь? Ничего ты не знаешь.

— Ну да! Приехал сюда — ничего у него не было, откуда ж теперь взялось? Не иначе, как они что-то с этой стройкой мошенничают.

— А ты видел, ты его за руку поймал? Нет? Ну и молчи, а то еще договоришься.

— А что?

— Ну да, будто не знаешь! Овсеенко сам говорил, еще вначале, что за клевету у них строго наказывают.

— Овсеенко!.. Опять же клевета — это когда неправда. А тут ведь правда.

— А как ты ее докажешь, эту правду?

— Пьет, жрет, костюмов себе накупил…

— Ну так что? Он скажет, что это Вольский с мясником его угощают, подарки ему дарят… Что ты ему сделаешь?

— Так они и расщедрились, подарки будут дарить…

— А если он им понравился, если они советскую власть полюбили?

— Может, и так. Ничего ему не сделаешь. Надо ждать. Посмотрим, что дальше будет.

— Чему еще быть-то? Что есть, то и будет.

— А может, и нет. Приедет какая комиссия, что ли… Посмотрят его счета…

— Ну счета-то они чисто сработали! Мясник на это мастер. Забыли, как он нас обвешивал?

Овсеенко минутами чувствовал, что погружается в болото и все вокруг него смердит гнилью. Но с этим было так же, как с болотными испарениями, — они одурманивают, вызывают головокружение. И он знал, что это напоследок, ненадолго. Стало быть, пока есть, пока можно…

Ольшины разделились на несколько лагерей. В одном лагере радовались. К нему принадлежал и Хмелянчук, но он, конечно, не был настолько неосторожен, чтобы выражать свои чувства вслух. Зато Рафанюк торжествовал.

— Ну и что вышло? Лишь бы нажраться, напиться, лишь бы карман себе набить. Компания собралась — Вольский, мясник… Вот вам и советская власть!

— Зря говорите… — робко вмешивался втянутый в эти разговоры Кальчук. — И школа есть, и больница, и землю дали…

— Еще бы они и этого не дали! Тогда что же было бы? Нешто кто им поверил бы? Пришлось дать! А вы посмотрите, как он все делает… Сидит, как барин, роется в бумажках, жрет, пьет, а на чьи деньги?

— Так-так, верно, — поддакивал Рафанюк и шел домой, радуясь, что снова может взять верх над женой, которой было показалось, что свет вверх ногами перевернулся. Кто знает, что у нее в голове? Может, ей тоже этих большевистских свадеб на три месяца хочется? Бросить мужика, сойтись с другим, а потом менять их, пока охоты хватит. Сначала он смертельно боялся этого. Но с падением авторитета Овсеенко его оставили все опасения.

Некоторые крестьяне перестали ходить на собрания, не верили ничему, что там говорилось, и занимались своим делом. Каков бы там ни был Овсеенко, а жизнь все-таки изменилась, стало можно, наконец, зажить по-человечески. Была земля, был инвентарь, дети учились в школе, под окном не расхаживали полицейские, не выводили из хлева последнюю коровенку за неуплату податей, не составляли протоколов. Впервые на их памяти стало можно жить. И они жили, а в усадьбу ходили лишь в случае крайней необходимости.

И, наконец, был третий лагерь: Семен, Совюки, все батраки, хозяйничавшие сообща на выделенной им помещичьей земле. Эти вступили в открытую борьбу. Овсеенко быстро сообразил, что только они ему и опасны. На собраниях он сурово одергивал их, ронял словечки, на основании которых можно было делать любые выводы. Но им руководил один только страх. Он старался не извещать о собраниях, а они каким-то образом всегда узнавали и приходили. Они задавали щекотливые вопросы, выступали с прямыми и неприкрытыми обвинениями. Он подозревал, что ими верховодит Петр, хотя Петр ходил совершенно пришибленный, понурый и ни во что не вмешивался.

Хмелянчук быстро сообразил, в чем дело. Как всегда, он и тут сумел пойти навстречу Овсеенко. Больше всего нравилось в нем Овсеенко именно то, что ему не нужно было ничего говорить, не надо было давать никаких поручений. Хмелянчук всегда сам знал, что от него требуется. Так было и теперь.