Изменить стиль страницы

Сашка! За честное, за великое, за святое дело погиб Сашка, умерший в тюрьме под палками.

Провокаторы были, и об этом знали. Чувствовалось, что они есть, когда загадочным образом проваливались ячейки, когда в руки полиции попадали транспорты литературы, когда на следствии оказывалось, что жандармы знают о человеке вещи, которых обычными способами они не могли разнюхать. Да, было и предательство, омерзительная измена делала во тьме свое дело. Но работа велась, и люди безотказно шли в тюрьмы, на смерть, за колючие проволоки «Березы»!

Петр ночи напролет ворочался на своей постели, когда его начинали терзать эти мысли. Глухо стонал сквозь стиснутые зубы.

Камера, тесная, битком набитая камера. Кулачук, с отбитыми легкими, харкающий кровью. Этот не дождался, умер накануне того дня, когда они выбрались из тюрьмы. Кончил свою жизнь в тюремной больнице…

Битком набитая камера, долгие разговоры шепотом, пение вполголоса, вести с воли, приносимые каждым новым заключенным, записки на свободу, о которых никогда нельзя было знать, дойдут ли они до адресата… Скупые вести или полное неведенье о семье. Посылки, собираемые родителями с трудом, с муками… Карцер, допросы, вереница долгих, бесконечных, слагающихся в годы дней. И глубокая вера, упорное ожидание, несокрушимая воля — дождаться, дожить!

И вот он дожил, дождался. Подозрительный элемент, вынужденный нести ответственность за все то, что происходило и на что он не имел влияния.

А приговор выносил Овсеенко. Кто же такой этот товарищ Овсеенко? Молодой человек, который рос в свободной стране, в стране, которая оказывала ему всяческую помощь и поддержку. Его верность, упорство, вера не были испытаны тюремной камерой, прикладами, угрозой смерти. Знал и он борьбу, труды, усилия. Но когда Петр сравнивал жизнь Овсеенко со своей жизнью, с жизнью товарищей по камере, — удивительно удобными, простыми и легкими казались ему пути, которыми тот шел. Гончар другое дело. Тот был уже стократно проверен. Тот на самом деле был тем, кем он должен быть. И Петр снова думал, что надо бы пойти к Гончару, и снова отступал. А если и он?..

А между тем работа в деревне велась. Можно было ругать Овсеенко, можно было жаловаться на тысячи недочетов — и все же делалось многое, и многое менялось изо дня в день.

Сразу же была организована школа. Овсеенко долго не раздумывал.

— А школа у вас где?

— Школы у нас нет, — ответили ему хором собравшиеся.

— Как же это без школы? — изумлялся он. — А дети?

— Да кое-которые ходили в Паленчицы. Но мало кто — далеко очень… Опять же, ни башмаков, ни одежи…

— А остальные?

— Известно, дома сидели, — объясняла Паручиха, не понимая, почему светлые брови Овсеенко высоко взлетели от изумления.

— Кто же их учил?

— Да никто.

— Я своим ребятишкам сама по книжке показывала, — гордо заявила Мультынючиха.

— У моего-то мальчонки как раз большая охота была учиться, да куда там, — времени не было. По правде сказать, люди и сами-то не очень уж грамотные, чтобы как следует ребятишкам показать.

Овсеенко нахмурился.

— Значит, нужна школа.

— Оно бы пригодилось, — согласились крестьяне.

— Школа будет. Пока можно устроить ее здесь, в усадьбе, а там выстроим.

Рафанюк встревожился:

— Только как за нее платить-то придется, за эту школу?

— Это верно, — забеспокоились и бабы. — А то вроде тяжело будет…

— Платить? — удивился Овсеенко.

— Школа-то, конечно, нужна, да вот… В Паленчицах больших денег она стоила…

— У нас ничего не будет стоить. А школа будет, — решительно заявил Овсеенко.

Крестьяне не очень верили, что школа будет. И еще меньше верили, что не придется платить за нее!

— У кого есть дети да кто их учить хочет, — пусть тот и платит. А то они так намудрят, что всех поровну платить заставят, — опасался бездетный Рафанюк. Хмелянчук на всякий случай осторожно поддерживал эти опасения, сам еще не зная, что из этого выйдет.

Но оказалось, что платить никого не заставили, а школа открылась. Приехал из города молодой чернявый учитель. Начались занятия.

Теперь людям захотелось большего. Собственно говоря, захотелось Ольге.

— Собрать бы маленьких, которые еще в школу не ходят. С ними больше всего хлопот… Здесь комнат хватит, могли бы сидеть тут днем. А то люди на работу идут, а детей негде оставить.

— Детский сад! — сказал, оттопыривая губы, Овсеенко. — Что ж, попытаемся организовать детский сад. Я напишу.

Ольга ежедневно бегала в усадьбу, узнать, нет ли ответа. Забегала и в школу. Учитель сам приглашал — пусть заходят послушать.

И Ольга слушала. Учитель говорил гладко, свободно. Весело, приветливо разговаривал с детьми. Ерошил густые черные волосы и шутил. Дети смеялись. У Ольги сердце таяло от этого учительского смеха. Он был мягкий, бархатный, проникал в самое сердце. И все в учителе было как бархат — прелестные черные глаза, и белая кожа, и улыбка.

Ольга вскоре сама заметила, что ей безразлично, о чем учитель говорит детям. Ей достаточно было слышать звук его голоса, она могла бы слушать его часами. Она становилась в сторонке, прислонившись к белой стене, и смотрела, смотрела. Нет, этот учитель, улыбающийся, радостный, неописуемо красивый, не походил на людей, которых она до сих пор знала. Часами выстаивая у стенки, она уже выучила наизусть его брови, словно ласточкины крылья, разлетающиеся над прямым, узким носом, и глаза, обаятельные, кроткие глаза, похожие на глаза животного.

Никому не казалось странным, что она то и дело бегала в школу. Ведь она хлопотала о детском саде. Ну, научиться чему-нибудь может; девушка взрослая, но до ученья любопытная.

А Ольга через несколько дней уже почувствовала, что пропала навсегда. Прикажи ей учитель бросить дом, уйти от отца, матери, братьев — бросила бы, ушла бы. Иногда она думала о брате Сашке: если бы пришлось и от Сашки отречься… Нет, об этом нельзя было думать! Она забывала себя от счастья, от восхищения, погружалась в сладкую волшебную волну. Она ласкала взглядом гладкие черные волосы, виски с голубыми жилками и пальцы, перелистывающие страницы книги. Ей ничего не хотелось — только стоять бы здесь и смотреть, смотреть хоть всю жизнь. И слушать его голос, видеть, как открываются в прелестной улыбке белоснежные зубы, и замирать от золотистого блеска его глаз.

Она ходила как во сне. Неожиданное и всемогущее чувство захватило ее. Она не замечала ни забот, ни огорчений, она смотрела на мир сквозь золотистую завесу счастья. Ей хотелось быть доброй ко всем, даже к Паручихе, которая становилась все невыносимее. Счастье переливалось через край, и она от всего сердца хотела бы наделить им каждого встречного. Она стала тихой и кроткой — не обижалась уже на мать за то, что та не заботится о хозяйстве, а бродит тенью по хате, глядя помутившимися глазами в одну точку. Пускай ее, — жизнь у нее была нелегкая, а известие о Сашкиной смерти в тюрьме доконало ее. А Ольга была счастлива, счастлива свыше всякой меры.

Юзеф быстро заметил молитвенное выражение в глазах девушки. Он улыбался ей своей сияющей улыбкой. Отчего ж, она даже нравилась ему. А главное, он ведь хотел, чтобы всем было приятно. Он любил видеть вокруг себя улыбающиеся лица. Любил, чтобы все были довольны. Он был в хороших отношениях с родителями учеников, умел расположить каждую бабу своей улыбкой. Всем поддакивал, со всеми соглашался. Пусть все будут довольны. Он тщательно избегал хмурых людей. Быстро отказался от попыток привлечь к себе Семена, Петра: нет, он не понимал их и не хотел понимать. За их замкнутыми лицами Юзеф чувствовал какие-то трудные, непонятные мысли и заботы, о которых он знать ничего не хотел. Ведь на дворе стояла чудесная золотая осень, рассеялся кошмар войны, сам он был молод и красив. Он ходил на собрания сельсовета, потому что его приглашали на них, но с неприятным чувством прислушивался к спорам, стычкам, резким речам. Зачем это? Ведь могло же всем быть хорошо. Он сочувствовал каждому — Вольскому из Синиц, который жаловался, что кончились купеческие прибыли, и жене Ивана Пискора, которая напрасно ожидала мужа. Он утешал Вольского и утешал Пискориху. Ведь в конце концов все может устроиться, нужно только уметь радоваться и не портить себе зря жизнь.