Изменить стиль страницы

Кончил, наконец, и Овсеенко. Смешанным, нестройным хором раздались возгласы — один, другой. Потом началась дележка.

Паручиха семенила рядом с Овсеенко и поминутно хватала его за руку.

— Только мне с той стороны, у сада, у сада!

— Да ведь тебе там и выделено, — со злостью заметила Параска.

— Да я так только говорю, чтобы уж наверняка, — оправдывалась Паручиха.

— Наверняка и получите, о чем тут говорить? — рассердился, наконец, и Овсеенко, когда она в десятый раз поймала его за рукав.

— Какие теперь люди пошли, милые вы мои, такие недотроги, — вздохнула Паручиха. — Меня-то, бедную вдову…

— Да перестань ты! Ведь все получаешь, что полагается, — успокаивал ее Семен.

— Еще бы не получить! Есть советская власть или нет? — возмутилась она и, наклонившись, подняла камень, лежащий на полоске гречихи. Паручиха отбросила его далеко за межу.

— Вишь какой, — наедет плуг, так сейчас нож и выщербится…

Они ходили и мерили. Хмелянчук шел, не отступая ни на шаг вслед за другими, хотя знал, что он-то ничего не получит, ведь земли у него было больше, чем у всех остальных в деревне. Посмотреть хоть, как другие получают полосы под рожь, под картошку, под просо и гречиху. Хороша помещичья земля, хоть и запущенная, а все же куда лучше, чем крестьянские песчаные бугры или мокрые ложбинки. Он шел и печально кивал самому себе головой.

Люди разбрелись по своим новым владениям, по своим новым полоскам. Но вскоре снова собрались и двинулись обратно, — там, в усадебных постройках, дожидался инвентарь.

Семен остался один. Ему не хотелось уходить. Это теперь его земля. Он нагнулся к жнивью, поднял небольшой серый комок. Это его земля. Он растер ее на ладони, и она посыпалась сквозь пальцы, сухая, нагретая солнцем земля.

Совюк оглянулся на него:

— Чего ты?

— Ничего… Знаешь, Данила, сколько живу, а никогда у меня не было земли…

Изумленный Совюк поглядел на него:

— Как же мне не знать? Все знают!

Семен покачал головой. Странная улыбка показалась на его губах. Нет, нет. Ведь до самого сегодняшнего дня, до этой минуты он сам не знал, что никогда в жизни у него не было земли. Вот только сейчас узнал он, когда его собственная земля теплой струйкой посыпалась сквозь его пальцы.

— Иди, уже инвентарь делят, — заметил Совюк, и Семен медленно двинулся, чувствуя на ладони мелкие крупинки земли. Он большими шагами шел по жнивью и лишь теперь заметил мелкие красные звездочки воробьиного проса, рубиновыми капельками расцветавшие над высоко подрезанной стерней. Они показались ему маленькими отражениями красных звезд на красноармейских пилотках, и он снова почувствовал слезы в горле.

У конюшни с великим шумом и криком делили скот. Это было потруднее, чем делить землю.

— Корова — она корова и есть, только корова корове рознь, — тревожно переговаривались бабы.

Ивась выгонял из стойла одну корову за другой, они бродили по двору в поисках травы, жевали влажными губами, их кроткие глаза с удивлением глядели на собравшийся народ.

— Вон ту бы, черную, с пятнами, — сказала Олеся Паручихе.

— Может, и ее… А вон как та, бурая? Не будет она лучше доиться?

Паручиха пролезла в самую гущу стада, щупала коровьи бока, трогала вымя. Параска пожала плечами:

— Смотрите, какая… Только бы себе…

— Восемь душ у нее, а коровы ни одной, так ей и поглядеть нельзя, — едко заметила старая Данилиха. — Хорошо тому говорить, у кого всегда всего вдосталь…

— И верно, — вторили женщины. Они не любили Параску за ее красоту, за наряды, за то, что она очень уж высоко держала голову. Ну, и богаче других была. За старика вышла, детей не было, хозяйство хорошее. И это всем кололо глаза.

— Я не за коровой пришла, — отрезала Параска, и ее оставили в покое, потому что так ведь оно и было, — она не за коровой пришла, а так только, с обществом. Сегодня все делалось обществом.

— Не толкайтесь, бабы, не толкайтесь! — уговаривал Данила Совюк.

— А ты что? Сам хочешь корове сиськи щупать? — возмутилась Паручиха, которая выбрала, наконец, корову и уже, как свою, держала ее за рога, стоя возле нее, словно на часах.

— Мужики! А как же будет с лошадьми?

— По порядку, подождите. Пусть сперва бабы себе коров выберут.

Выбор коров продолжался долго. Паручиха поругалась с Олексихой и, наконец, разгоряченная, потная, вывела свою корову за ограду.

Но тут силы покинули ее. Из деревни прибежали ее дети и с изумлением смотрели на мать.

— Матушка, это чья корова?

— Чьей же ей быть? Наша корова. Раньше панская была, а теперь наша. Понятно?

Дети обступили корову, разглядывали ее со всех сторон. Щупали, дергали, пока, выйдя из терпения, она не стала отмахиваться от них хвостом, как от мух.

— Ну, как корова?

Они с сомнением смотрели на мать, все еще не веря.

— И она будет наша?

— Ну, а как же! Молока надоим, будете пить.

— И простоквашу будем есть?

— И простоквашу тоже. И еще телочку получим.

— От советов?

— От советов. Не видите разве?

Они глянули во двор, где вертелся в толпе Овсеенко. Оттуда одна за другой выходили женщины, ведя коров, как придется: одна — привязав за веревку, другая — погоняя веткой, третья — подталкивая перед собой какую-нибудь упрямицу.

— Мама…

Паручиха стояла, опершись о теплую коровью спину. Ноги у нее подгибались, она не могла сойти с места.

— Ну, чего вам?

— Так пойдемте же домой, подоим.

— Ну, конечно, пойдем домой…

И продолжала стоять.

Шелковистая коровья шерсть мягко ложилась ей под руку. Низко свешивалось большое, молочное вымя. Паручиха зашла спереди, посмотрела на спокойную коровью морду. Кроткие карие глаза животного глядели разумно, словно все понимали.

— Теперь ты моя, — сказала Паручиха. — Будешь давать молоко моим ребятишкам.

Пеструха равнодушно пошевелила губами, выпустив тонкую нитку слюны, потом нагнула голову и понюхала землю, но не нашла ничего съедобного на сухом горячем песке.

— Подожди, еще попасешься, теперь уже будет где пастись, — сказала женщина и вдруг задрожала. Дети, от удивления засунув пальцы в рты, уставились на мать. А она вдруг бросилась к корове, обняла руками ее шею и разразилась неудержимыми слезами.

— Мама! — встревожился младший, но Паручиха не слышала. Она крепко обнимала гладкую теплую шею коровы, прятала лицо в мягкую шерсть. Корова осторожно пошевелила головой, устремив на плачущую женщину глаза цвета осенних каштанов, только что очищенных от зеленой колючей кожуры.

Неудержимые рыдания сотрясали худое, высохшее тело женщины. Они вырывались из горла, они изливались ручьями слез. Слезы лились на шею животного и прокладывали в лоснящейся шерсти темный мокрый след.

— Мама! — все тревожней окликали дети. Они стали тянуть ее за юбку. Вдруг она подняла лицо, сияющее, как солнце, мокрое от слез и беспредельно счастливое. Вмиг разгладились глубокие борозды, которые провели на коже долгие трудные дни, заблестели глаза. Паручиха вдруг помолодела, словно вернулись прежние дни, когда она была не вдовой, обремененной кучей детей, а молодой девушкой, поющей над озером девичью песню и упорно верящей, что будущее лучше того, что было.

Дети изумленно глядели на это новое, незнакомое им лицо. Паручиха улыбнулась им, привычным движением утерла нос концом вылинявшего платка и хлопнула корову по спине.

— Ну, пойдем домой! — сказала она бодро, и шествие тронулось — большая пестрая корова, женщина и стайка еле поспевающих за ней малышей.

Несколько дней продолжался дележ и разговоры о нем. Некоторые, едва успев опомниться от счастья, решили, что их обидели. Они не давали покоя Овсеенко, приходили, просили еще раз пересмотреть, переменить.

— Наверно, уж никогда так не будет, чтобы было хорошо, — скулила Мультынючиха. — К примеру, которые получили живье — им еще сеять надо. А кто получил картофельное поле — тем только выкопать, у них уж и есть на зиму.