Изменить стиль страницы

— Да, это так, — повторял он себе и сам дивился, почему его не захватывает радость, словно что-то надорвалось у него в душе. Петр глубоко задумался: сможет ли он еще когда-нибудь чувствовать по-прежнему, как обыкновенный человек? Или то, что он пережил за эти недели скитаний, навеки наложило на него свою печать, которую ничем не смыть, ничем не стереть?

Он простился со старостихой, почувствовал крепкое пожатие руки командира, и сердце его дрогнуло. Он крепко потряс эту руку, и человек, с которым он лишь сегодня познакомился, показался ему ближе тех, кто ждал его в Ольшинах, тех, кто был связан с его жизнью долгие годы.

Полтора десятка километров, которые отделяли еще его от родной деревни, показались ему длиннее всего пройденного пути. Он смотрел на знакомые места, узнавал каждый куст, каждое дерево и чувствовал себя здесь, как чужой. Вон там большая купа ольх; в этих ольхах прятался когда-то от полиции товарищ, приехавший из города с литературой. Вот здесь, над рекой, был застрелен порудский парень. А вот тут шла полицейская облава. С любым кустом, с любым деревцом было связано какое-нибудь воспоминание. Но даже то, что было не слишком давно, показалось бесконечно далеким, туманным, как будто и ненастоящим. Между прежними днями и сегодняшним утром встали тюрьма и война. Он подумал о командире, который остался в старостихиной хате, и в этот миг почувствовал прежнюю, захватывающе острую радость. Да, вот это было значительным, подлинным, это воспринималось по-человечески. Красная звезда на солдатском шлеме. Красноармейцы здесь, на волынской, напоенной по́том и кровью земле. Красноармейская песня, несущаяся над ней, пробуждающая ее к новой, иной жизни.

Он ускорил шаги. На опушке показались Ольшины — серые крыши, крытые выцветшим от дождя и солнца тростником, кривые плетни, узкие полоски, лежащие рядами, как пряди шерсти, ольха над рекой и озеро. Со сжавшимся сердцем увидел он его лазурную, в солнечном сиянии, поверхность. Оно лежало тихое, спокойное, мелкая рябь пробегала по воде под невидимым дуновением ветра. Петр глубоко вдохнул запах озера. Знакомый запах, влажное и чистое дыхание воды, нежно, как ласка, касающееся лица.

В Ольшинах все клокотало. Все уже видели пришедших — они были в Порудах, были во Влуках, были в Синицах. Но через Ольшины не проходил еще ни один отряд, и ольшинцы воспринимали это как незаслуженную обиду.

— Что это, словно дороги у нас нет?

— Пройдут, и здесь пройдут…

— Ну, да!.. Влуки дальше нас, а там уже вчера были.

— Кругом обошли, по большой дороге…

— Тише, бабы, тише, придут и сюда, — успокаивал Семен.

— А как же иначе? Должны и здесь быть…

И здесь, как в Порудах, построили арку, и здесь девушки опустошили жиденькие, убогие палисадники, расцветшие последними осенними цветами возле хат позажиточнее. И здесь выбегали на дорогу, не могли места себе найти. Каждый час растягивался до бесконечности.

Жена Ивана Пискора, который ушел летом на советскую границу, сперва никуда не выходила. Она старалась привести в порядок свою покривившуюся хатенку. Гладко обмазала глиняный пол, выбелила белой глиной печку.

— А вы что не беретесь за дело? — прикрикнула она на детей. — Отец вот-вот будет, а возле хаты как в хлеву! Взять метлу, подмести перед домом!

Дети послушно выбежали во двор, и тотчас огромные клубы пыли поднялись в воздух.

— Водой полейте!

Старшенький побежал за водой. Вернувшись, он заглянул в хату:

— Мама, теперь и наш тато, значит, придет?

— А то как же! Что ты, не знаешь, что советы идут?

— Так и тато с ними?

— Конечно, с ними! К ним пошел, с ними, стало быть, и придет!

— Это он тогда, летом, ушел?

— Тогда, тогда. Не болтай, прибери-ка лучше щепки возле сарая, а то что он подумает, когда увидит, как мы без него хозяйничали!

Она ожесточенно чистила ковш. У нее все сердце изболелось. И хозяйство же, прости господи! С тех пор как Иван стал скрываться от полиции после покушения на осадника, с тех пор как он зарубил в лесу полицейского Людзика, у нее минуты покойной не было. Все валилось из рук, все шло прахом. Что скажет муж, когда узнает, что она продала Сивку? А как тут не продашь? Чем ее кормить? Ни сена, ни соломы…

Она оглядела свою жалкую хату, и ей стало страшно. Что муж окажет? Правда, и раньше хозяйство еле держалось, а за это время совсем развалилось.

От окна на нее упала тень. Она подняла голову. Под окном стояла Олексиха.

— Что это, кума, будто к празднику убираешься?

— Праздник и есть… Мой, как придет, чтобы не думал…

— Так вы это своего ждете?

— А как же? Что ему там теперь делать? Самое время домой воротиться.

— Оно так. А то человек ни то ни се. Ровно вдова ты была. А тут четверо детей…

— Ничего не поделаешь, продержались с грехом пополам. Туговато было, теперь кончилось…

— Оно, конечно, будет мужик дома, сразу все иначе пойдет… А только… Знать он тебе дал, что ли?

Пискориха вытаращила глаза.

— Знать дал? А что ему давать знать?

— Письмо, что ли, от него получила?

— Никакого я письма не получала. Чего ему писать? Известно, ушел, когда надо было, а теперь воротится.

Олексиха вздохнула:

— Кто его знает, беднягу, где он…

Пискориха удивленно взглянула на нее.

— Как так, кто знает? Весной забежал он домой, на одну минуточку забежал, очень уж опасался полицейских, только и сказал мне, что, мол, идет на ту сторону.

— К советам?

— А куда же! И больше уж не заходил. Стало быть, прошел через границу-то.

— Не так это просто через границу перейти.

— Ну, люди дорогу знают, проводят. Думал, что надолго идет, навсегда, может… А глядь, несколько месяцев не прошло, и можно воротиться… Полицейских и след простыл!

— Так, так, — неуверенно поддакивала Олексиха.

Пискориху что-то кольнуло в сердце.

— Да ты что это?

— Ничего. Так только, думаю: кто знает, как он теперь…

— Что ж ты думаешь, мужик жену, детей бросит, а сам там останется? Не-ет! Уж кто другой, а Иван — нет! Степенный мужик, степенный, к детишкам заботливый. Уж его там здорово допекало, знаю я его… Небось ждал-дожидался. Идет теперь небось сколько только сил хватает. Я думаю, сапоги ему там дали, а то в лаптях-то каково в такую даль?

— И хлеб, гляжу, испекла…

— Да, вот забежала к Параске, взяла у нее немного муки. А то придет, поесть надо…

Олексиха вздохнула еще раз и медленно пошла дальше. Оглянулась еще раз, будто хотела что-то сказать, но только махнула рукой.

— Пискориха своего ждет, — сообщила она встретившемуся Макару.

— Ивана? Что ж, может, и придет, как знать?

— Может, и придет, — согласилась Олексиха. Теперь ей и самой показалось, что Иван может прийти.

Около полудня по деревне пронеслась весть: идут! У Пискорихи так задрожали руки, что она с трудом приоделась. Подвязала чистый фартук, причесала деревянным гребешком волосы и строго наказала детям сторожить хату:

— Я сбегаю за татой и сейчас вернусь. Вы чтоб никуда не уходили.

— Куда мы уйдем? За татой идете?

— За ним.

— Владек говорил, войско идет.

— Войско, а с войском тато, — уверенно сказала она и торопливо прямиком через луг направилась к дороге.

И вправду, уже издали было видно, что идут. Над дорогой стояли клубы пыли, доносился скрип, говор, голоса. От внезапного страшного волнения у нее перехватило горло. Вот здесь, в нескольких шагах, через несколько минут покажется Иван. Кончится мучение, кончится полное отчаяния безнадежное вдовство.

Она протиснулась сквозь толпу к самому краю дороги. Ей надо стоять совсем близко, чтобы сразу увидеть. Люди махали руками, кричали, — в ответ им улыбались круглые лица красноармейцев, сверкали белые зубы. Пискориха плотнее завернулась в полинявший платок и все смотрела, смотрела.

Нет, Ивана не было среди марширующих красноармейцев. Ни из-под одной шапки не взглянули на нее давно не виденные глаза мужа. Она пристально всматривалась в каждое лицо — и ей показалось, что она, пожалуй, и не узнает его. Какой он в самом деле был, Иван? Черты его лица стерлись из памяти, побледнели, выцвели, словно от солнца, которое припекало в этом году сильнее, чем всегда. И она уже с тревогой заглядывала под каждую шапку. Но лица все были молодые, ничем не похожие на лицо Ивана.