— О-о, я тебя, Ксана, понимаю, — многозначительно улыбнулся Владимир Викторович. — Офицерские погоны, шпоры, музыка, песни, развлечения!.. — и вздохнул.
Они вышли на опушку. Дорога, вырвавшись из леса, снова запетляла по лугу к соседней деревне.
Ксана взобралась на пенек.
— Наши лошади!
Все поспешили навстречу. Офицер стал торопливо собирать букет луговых цветов. На дорогу вырвалась пара серых, в яблоках, лошадей. Хоть дочери еще не было видно, Татьяна Платоновна первая замахала платочком. Платон Антонович азартно махал шляпой. Блеснули белые бретели гимназического передника, над бричкой покачивалась соломенная шляпка. Муся сияла счастливой улыбкой. Кучер круто остановил лошадей. Татьяна Платоновна кинулась к бричке. Муся повисла на шее у матери. Глафира Платоновна привлекла гимназистку к себе, не преминув выдавить из своих холодных глаз пару слезинок. Когда мать и тетка выпустили Мусю, она очутилась в объятиях Нины Дмитриевны, затем к ней неторопливо подошла Ксана и, склонившись, поцеловала в щеку. Платон Антонович подставил голову. Муся чмокнула его и протянула руку Владимиру Викторовичу. Он прикоснулся губами к ее пальчикам и, протянув букет ромашек и синих колокольчиков, просил не быть слишком требовательной и принять скромные цветы родного края.
— Ах, как я по вас соскучилась! Вы понимаете: я в Боровичах!.. Я в Боровичах!.. Лес, поле, луга — для меня!.. Нет противной математики! Нет немки!.. — Свобода!.. — Муся подпрыгивала, болтала без умолку, забегала вперед, пританцовывала, скакала на одной ноге.
Ей было лет шестнадцать. Полненькая, живая и веселая, с серыми быстрыми глазками, с ямочками на щеках и двумя каштановыми косами — она производила приятное впечатление, хоть и не была так красива, как старшая сестра.
— Господа, пойдем пешком? Доставьте мне удовольствие.
Лошадей пустили вперед. В центре шла Муся, рядом — мать, бабушка, тетя, за ними Ксана и мужчины.
— Что у вас нового слышно в гимназии? — спросил Владимир Викторович, когда женщины немного угомонились.
— Все говорят о свободе! — выпалила гимназистка. Соболевский сердито кашлянул. — У нас тоже свои ораторы. Катя Гребницкая вылезет на стол, когда воспитательницы нет, и давай, и давай ораторствовать. И о равенстве, и о братстве! Ах, как она говорит! Где только она слова берет? Настоящий оратор.
— Черт знает, что она говорит!.. Розгой некому вас…
— Розгой?.. Шутите!.. А однажды мы штукенцию подстроили нашей монархистке… Воспитательница у нас, Лидия Аполлоновна, монархистка.
— Ты в этом что-нибудь понимаешь, Муся? — спросил офицер, насупив густые брови.
— Все говорят в гимназии… Послушайте. Сделали мы красивый красный бант, понимаете, красный, и положили в ее журнал. Приходит Лидия Аполлоновна, манерно поджала губы, обвела лорнетом весь класс. Мы притаились, молчим. Раскрыла она и: «Ах-ах! бунт в гимназии!.. Ах… ах!..» и упала на стул. Крик на всю гимназию подняла. Начальница прибежала, топает, страшная стала… Допрашивала, допрашивала, а мы, — словно воды в рот набрали… Так мы и победили! — удовлетворенно засмеялась гимназистка.
— И ты, Муся, не понимаешь, как непристойно то, что вы сделали? — не пряча иронической улыбки, спросил Владимир Викторович.
— Что тут непристойного?.. — удивилась девушка. — Теперь не монархический произвол! — повторила она, очевидно, кем-то в гимназии или на улице сказанные слова.
— Господи, боже мой!.. Муся! — женщины всплеснули руками.
— Ну и времена!.. Розги нужны, шомпола нужны! Боже, дай твердую руку и чистый разум для спасения России!.. — прошел вперед Владимир Викторович. — Вакханалия!..
Татьяна Платоновна украдкой дергала Мусю за платье. Глафира Платоновна стала быстро говорить о купальне. Ксана прищуренными глазами удивленно, словно на какого-то зверька, смотрела на сестру… Разговор оборвался. Радость встречи неожиданно испортила та, которую так торжественно встречали.
На следующий день Муся обежала весь сад, побывала у реки, на лугу. Радости ее не было предела. Занятые своими делами, домашние не обращали на Мусю внимания, у девушки было много свободного времени. Правда, Глафира Платоновна, вспоминая встречу в лесу, заводила длинные и скучные разговоры о выдержанности и поведении молодой девушки, но Муся легкомысленно отмахивалась и спешила в лес или на луг. Если у Марьянки выдавалась свободная минута, то Муся, чтобы не было страшно одной в лесу, брала ее с собой. Вскоре Муся привыкла к этой простой и ласковой девушке, певшей прекрасные украинские песни.
Больше всего любила Муся плескаться в воде, но купалась не там, где вся семья, а выбрала себе местечко на Глубокой луке, поодаль от деревни, на лугу, где можно и в Лоши искупаться, и по траве побегать, и на солнце полежать — никто не помешает. Муся не умела плавать. Марьянка ее научила, сделав из сухого ситника поплавки. Муся весело проводила свободное время.
Но иногда и Мусе бывало грустно. Иногда по ее подвижному лицу пробегала тень. Ляжет тогда Муся на траву и думает, напрягает память, хочет восстановить в своем представлении дорогой образ отца. Вот стоит отец перед ней, готовый к походу: высокий, по-военному стройный, целует ее на прощанье. Слезы бегут по гладко выбритым щекам. Силится Муся представить себе выраженье отцовских глаз, но не может. Дорогое лицо расплывается в пятно, остаются только длинные усы.
— Отчего вы такая грустная, Муся? — спрашивает Марьянка, сплетая венок из ромашки.
— Три года отца не видела.
— Соскучилась?
— Очень! Он один меня любил и любовь свою не скрывал, как скрывает мама. А тебя, Марьянка, любил твой отец?
Встрепенулась девушка, низко-низко склонила голову над венком. Любил ли ее отец? Не знает Марьянка, не помнит этой любви. Пять лет ей было. Отец ходил на заработки в экономию Мусина-Пушкина. Всегда возвращался без сил и на кого-то сердитый. Что произошло в этой экономии — не знает Марьянка. Мать рассказывала, что прискакали казаки, забрали отца и долго били его нагайками. В Сосницу его угнали. Там, говорят, тоже били… Да кого казаки не избивали в те страшные годы? Вернулся отец домой, надрывно кашлял, слег и вскоре умер. Внутренности ему отбили… Уже больной, он, бывало, приподнимется, сядет на скамейке, возьмет ее, Марьянку, на колени, гладит потрескавшейся ладонью, а у самого слезы из глаз катятся. Обросший весь, волосы спутанные, а сам желтый, желтый, как воск. «Хотел, чтобы хоть тебе лучше жилось, моя девочка…» Таким помнит своего отца Марьянка. И грустно ответила Мусе:
— Наверно, любил меня отец… — и на длинных ресницах засверкали росинки. Муся посмотрела на нее, что-то подкатилось к горлу, стало нечем дышать. Упала она лицом в траву и заплакала. У каждой и горе свое, и слезы — свой. Поплакали девушки, умылись в Лоши и молча пошли домой…
Ходили они и в сосновый лес за грибами. Сосняк густой, еще не расчищенный. Выберет Муся место где-нибудь в глубине сосняка, возле молоденьких березок, ляжег в траву и глядит в небо. Где-то высоко-высоко плывут облака. Тихо гудят сосны, свистят синицы. Смотрит Муся в небо и просит Марьянку что-нибудь спеть. Марьянка начинает старинную, еще от матери слышанную песню:
Тихо льется песня, и никому не слышно ее из лесу. Поет Марьянка о злой свекрови и несчастных молодоженах, не имеющих своей хаты.
Когда она умолкла, Муся неожиданно поднялась на локте и спросила:
— Марьянка, сколько этой сосне лет?
— Семнадцать.
— Откуда ты знаешь?
— Ее посадили в тот год, когда я родилась. Рассказывала мать, как трудно было ей на работу ходить и за мной присматривать…