12

Это было испытанное средство, в трудные минуты Пинегин часто прибегал к нему — уезжал из управления на заводы и шахты, бродил по цехам, разговаривал с рабочими и мастерами: новые впечатления отвлекали, становилось легче. Сейчас он поехал в старый плавильный цех, первый из построенных Пинегин и годы воины. Он никому не сообщил о приезде: ему хотелось побродить одному, без предупредительного цеxового начальства.

Пинегин начал с рудного двора. Это был гигантский каменный сарай: шесть бункеров — в каждом из них свободно помещался трехэтажный дом, — мощные грейферные краны над ними. На рудный двор въезжали целые железнодорожные составы, сбрасывая в ямы руду, флюсы и кокс. Пинегин медленно шел по шпалам. Руды и флюсов хватало, это мог определить любой простак, но кокс завод жрал с колес: в бункерах только что было засыпано коксом дно, запас часа на три. Почему-то Пинегину стало легче оттого, что даже беглого взгляда оказалось достаточно, чтобы увидеть, как трудно с коксом.

— А еще хотят без новой угольной базы! — пробормотал он.

Обойдя бункера, Пинегин вышел к транспортерной галерее, соединявшей рудный двор с плавильным цехом. Две метровые ленты проворачивались на роликах, унося вверх руду, флюсы и кокс. Начало транспортера терялось в пыльном и темном подземелье, конец выносился под крышу цеха. Пинегин медленно шагал по ступенькам. Нужно было подниматься на высоту десятиэтажного дома. Пинегин не раз шутя проделывал этот подъем, сегодня он показался чрезмерно тяжелым. Слабость, па время покинувшая его на воздухе, возвратилась. Пинегин с трудом сгибал ноги. Он прислонился к стене, жадно и шумно дышал. Он вспомнил, что невдалеке проходит подъемник, проще было бы подождать кабины. Ему не хотелось поддаваться усталости, он махнул рукой — ничего, передохну! Чтоб не думать о своем странном состоянии, Пинегин почистил рукавом запыленное стекло окна и стал смотреть сквозь него.

Внизу расстилался обычный заводской мир: железнодорожные пути, линии передач, подстанции, склады, виадуки, клубы белого пара, синий дым, вырывающийся из окон и крыш цехов, газ, выбрасываемый трубами. Ничто не было так мило взгляду Пинегина, как этот мрачный, организованный и вдохновенный пейзаж. Всю свою жизнь Пинегин только и делал, что насаждал в разных углах страны подобные пейзажи, но ни один не был так ему дорог, как этот, ибо ни один так трудно не достался. Пинегин любил его, как любят собственное творение, любил в меру тех усилий, которые пришлось затратить, создавая его, — цена была высока, как и любовь.

Отдохнув, Пинегин выбрался на верхнюю, шихтовую площадку. В сорокаметровой глубине, тускло освещенной лампочками, раскинулся самый большой из плавильных цехов страны, — по одной стороне закованные в медные кессоны шахтные печи, похожие на гигантские органы, по другой — огромные бочки конверторов. Средний конвертор повернули, в подставленный ковш выливали сваренный металл — багровое сияние сумрачно залило цех. В ушах гремел, свистел и звенел сжатый воздух. В нос бил крепкий, как водка, сернистый газ. Перед глазами колебалась пелена золотистой пыли. Когда-то Пинегин хорошо выносил пыль и газ и часами находился там, где другие через три минуты корчились от судорожного чихания. Но сейчас он почувствовал, что задыхается, обожженную газом гортань перехватило, голос пропал. Кашляя, чихая, с трудом волоча ноги, Пинегин торопливо спускался вниз и остановился только на колошниковой площадке. Здесь стояли вентиляционные трубы, нагнетавшие в помещение свежий воздух. Пинегин ухватился рукой за трубу, сипел, втягивая в себя живительную струю. Мимо него проходили рабочие с противогазами, на боку и трубками, в зубах, они здоровались, с любопытством посматривали на начальника комбината.

Площадка была проложена вдоль горловин шахтных печей, Пинегин переходил от одной к другой. В завалочных окнах бушевало пыльное лимонно-желтое пламя. Загрузочные вагонетки безостановочно сновали вдоль ночей, выбрасывая в их зев руду, кокс, агломерат и флюсы. Пинегин, прикрывая лицо от жара, всматривался в рвущееся из шахты пламя. Печи шли на высоком режиме, было видно, как опускается, расплавляясь, загружаемая шихта. Пинегин на время забыл об одолевшей его усталости. В истории цветной металлургии еще ни одна печь не работала с такой интенсивностью, как работали эти. Это был предел, достижение целой отрасли техники, — его, Пинегин, достижение!

Долго прогуливаться около печей было трудно. Резкий газ вырывался из окон, проникал сквозь щели кессонов. Пинегин спустился ниже.

Теперь он стоял на главной площадке — фурменной. Здесь было легче дышать, печевые работали без противогазов. На фурменной площадке печи напоминали исполинские органы не только видом, но и звучанием. Сжатый воздух, врываясь сквозь фурмы в недра шахт, пел оглушительную и стройную мелодию. Рабочие, открывая заслонки, прочищали фурмы длинными ломиками — в общий громовый гул вторгались тонкие свистящие, звенящие, поющие голоса. Пинегин любил сложную музыку работающей печи. Уже по одному звучанию, не глядя ни в сменные журналы, ни на льющуюся из лётки струю, он безошибочно узнавал, как идет плавка. Его хмурое лицо все больше прояснялось: печь шла отлично.

Пинегина заметил мастер Фоменко. Невысокий, рыжий, чем-то напоминавший старый пень, он был ветераном среди металлургов — приехал на Север еще до войны, пускал первую печь. Фоменко прокричал Пинегину на ухо:

— Здравствуй, Иван Лукьяныч! Любуешься? Пошли в контору, побеседуем.

В конторке, находившейся тут же, на площадке, между двумя печами, Фоменко сочувственно спросил:

— Ты чего зеленый, Иван Лукьяныч? Нездоров?

— Да нет, вроде здоров, — ответил Пинегин. — Устал немного.

— Ну-ну, бывает. А я гляжу: ты, не ты? Давно не захаживал. Хотел тебя спросить: что-то заговорили — расширяться будем. Верно?

— Да, верно. Цех станет раза в два больше, появятся новые печи.

Фоменко сокрушенно покачал головой:

— И мне так говорили. Ой, нехорошо!

Пинегин с изумлением смотрел на него.

— Нехорошо, Константин Петрович? Чем же нехорошо?

Фоменко с охотой объяснил:

— Всем нехорошо! Неужто не понимаешь? Кто-кто, а ты должен бы разобраться… Ведь это что получается? Сегодня несладко, а завтра вдвойне горше. Сколько человеку на этой проклятой печи мучиться?

Если бы это говорил кто другой, Пинегин бы не удивился. Не каждый работающий в металлургии влюблен в нее, многие только мирятся с ней. Но Фоменко был влюблен в печи, он трясся над ними, в дни ремонта не уходил домой ночевать, тут же и засыпал на площадке. Это ему принадлежали горделивые поговорки, ходившие среди плавильщиков: «Никакая бацилла не терпит нашего газа, оттого и здоровы» и «Газок что водочка — крепок и пользителен». И этот человек клянет свои печи, невероятно!

Пинегин упрекнул Фоменко, тот рассмеялся:

— Так-то оно так, Иван Лукьяныч, любим печь, не без того. Да ведь как любим? Как отец неказистого ребеночка. Мальчонка у него и кривой, и хромой, и горбатый, и характером не удался, а отец жалеет его, деться-то некуда, родительское чувство всякого за грудки схватит. Ну, а если тому же отцу сказать: второго мальчонка можешь наперед заказывать какого хочешь. Как, по-твоему, прикажет он опять горбатого и кривого? Да ни в жизнь! Обязательно красавчика выпросит, это я тебе точно. Вот и цех наш, которого еще нету, — тот же заказанный ребеночек. Выйдет плохой, что поделаешь, полюбим и такого. Ну, а все лучше, если он хороший, статный и удобный каждому. Неверно я говорю?

— Мысль в этом есть, — ответил Пинегин, с любопытством приглядываясь к старому мастеру.

— То-то! Знал, что со мной согласишься. А как же иначе? Сколько лот с тобой знаком, не мог, конечно, поверить, что ты о рабочем позаботишься. В те трудные годы заботился, а сейчас, когда такие возможности, вдруг забывать стал! Ну не ерунда ли, Иван Лукьяныч?

— А что, уже такие слухи пошли, что я о рабочих не забочусь? — недобро спросил Пинегин.

— Мало ли что дураки болтают! — уклончиво ответил Фоменко.