— Ну и как же ты надумал разбираться? — холодно спросил Пинегин. — Сразу жалобу на меня настрочишь по наущению Шелопута или пошлешь его прожекты на предварительную экспертизу специалистов?

Волынский не собирался разговаривать сейчас на эту тему, он приехал в управление комбината по другому делу. Но разговор был неизбежен, рано или поздно он должен состояться, это Волынский понимал. Он решил высказаться начистоту.

— Ни то, ни другое, Иван Лукьянович, — ответил он. — Мы запросили исследовательские и проектные организации, а также заводы-изготовители, могут ли они разработать и поставить нам новые модели электропечей. Получим ответ, многое станет ясней.

— Так, так, — спокойно проговорил Пинегин. — Запросы, значит? Что же, запросы — вещь безобидная, от них ни жжет, ни колет. Но только это, знаешь, оболочка. Давай копнем на всю глубину?

— Давай, — согласился Волынский. — Я не против выяснения.

Пинегин заговорил медленно, обдумывая каждое слово: .

— Итак, посланы запросы. На запросы придут, конечно, ответы. Если ответы отрицательные, делать нечего, придется на шелопутных проектах ставить точку и идти ко мне извиняться. Это первый вариант. Правильно я излагаю?

— Не совсем. — Волынский засмеялся. — К чему же извиняться? Наши запросы ни для кого не оскорбительны. А правоту твою признаем, если, конечно, ответы будут отрицательными.

— Хорошо, пусть без извинений, — продолжал Пинегин. — На извинениях не настаиваю. Давай рассмотрим второй вариант — положительные ответы. Для порядка допустим и такую возможность, хоть я в нее не верю. Итак, вам сообщают: что-то принимается, что-то отвергается, в общем, требуемые новые печи могут быть изготовлены. Что вы тогда предпринимаете?

— Тогда мы идем к тебе, Иван Лукьяныч, — мягко сказал Волынский, — и убеждаем поехать с этими новыми данными в ЦК, добиться другого решения о реконструкции.

Пинегин одобрительно кивнул головой:

— Правильно. Так я и думал — попытаетесь уговорить меня. Но я, как ты знаешь, человек упрямый. Я ни в какую, у меня один ответ: наш вариант со всех сторон лучше — с экономической, с политической, с технической, с исторической, наконец, — нужно, мол, думать и о нуждах потомков. Как тогда поступите?

Улыбка, которую Волынский пытался удержать, погасла.

— Тогда, — ответил он, — мы будем писать в высшие инстанции независимо от тебя.

— И против меня, — уточнил Пинегин. — Против меня, Игорь Васильевич. Давайте уж поставим точки на свои места. Вы начнете борьбу против меня, жестокую борьбу — принципиальная борьба другой быть не может. Вы будете добиваться моего устранения от руководства, иначе ведь ваш вариант не пройдет, это вы хорошо понимаете. А я весь авторитет моих беспорочных трудовых сорока лет обрушу на вас. Вот как оно пойдет дело, дорогой Игорь Васильевич. Или я неверно рисую?

— Нет, в общем верно, — отозвался Волынский. — Борьба развернется очень нелегкая, это мы знаем.

— И выйдет, мы с тобой, полтора десятка лет дружно работавшие, — неумолимо продолжал Пинегин, — возненавидим один другого, иначе мы не сумеем, ведь у таких, как мы, дело наше — жизнь наша. Незаполнимая трещина расколет наши такие прежде тесные отношения. Не правда ли, отличное завершение многолетней дружбы?

Волынский ответил жестко:

— Знаешь, Иван Лукьяныч, уже две тысячи лет говорят: Платон — мне друг, но истина дороже…

Пинегин махнул рукой:

— Ладно. Все ясно. Прости, Игорь Васильевич, срочные дела… Если ты о том, что вчера обсуждали на бюро, так прошу к Сланцеву.

11

Он знал, что Волынский пробудет минут двадцать в управлении, они могли со Сланцевым без предупреждения зайти — нужно было не показать им, как его расстроил неожиданный разговор. Пинегин вызывал посетителей, громко с ними разговаривал, сердился, спорил — это отвлекало. Прием затянулся, время подошло к обеду. Пинегин не поехал домой, ходил по кабинету, размышлял, негодовал, недоумевал. Все может случиться: на ровном месте споткнешься, крыша на голову обрушится, в таблице умножения запутаешься. Но этого разговора не могло быть, он был чудовищен, был немыслим. Его нельзя было принять, в него нельзя было поверить. Он, Пинегин, ссорится с Волынским, они начинают меж собою борьбу, сталкивают один другого. Да как это возможно? Как это вынести?

— Чепуха! — прикрикнул на себя Пинегин. — Мало тебе приходилось драться? Чего-чего, а этого хватало! Пришло время подраться с Волынским — только всего! Вынесешь!..

Он почувствовал усталость и присел на диван. Левая нога противно подрагивала, кружилась голова. В груди чувствовалось какое-то стеснение, там торчал ком, сердце вдруг словно выросло, и ему было тесно биться: не хватало воздуха… «Расклеиваюсь! — с неодобрением подумал Пинегин. — Один неприятный разговор — и нате! Надо взять себя в руки!»

Он взял себя в руки. Он больше не думал, что в груди ком и не хватает воздуха. Он думал о Волынском. Но, думая о Волынском, Пинегин снова волновался. Нет, надо понять, кем приходится ему этот человек. Сын, военный инженер, давно уехавший в Ленинград, не был так близок ему, сын отпочковался, завел самостоятельную жизнь. А они с Волынским — это же одно существование, одни мысли, одни заботы, один труд.

Полтора десятка лет совместной работы, ни одной размолвки, ни одного столкновения — две руки единого тела! Левая рука поднялась на правую — вот что случилось — чудовищное, немыслимое, непоправимое!

— Да, Игорь Васильевич! — вслух сказал Пинегин. — Да… Вот так они делают, всякие твои Шелопуты…

Ком в груди напомнил о себе, он стал больше. Сердце билось с усилием, оно болело — странная боль, противное глухое жжение разливалось за клеткой ребер. Пинегин торопливо ходил по кабинету, стараясь заглушить боль движением, — стало не лучше, а хуже. Он взглянул на часы — обеденный перерыв давно пропущен, скоро начинать вечерний прием.

Пинегин вызвал машину и зашел к Сланцеву.

— Слушай, — сказал он. — Я, возможно, вечером не приеду, устал. Если что, звони домой.

— Вид у тебя неважный, — согласился Сланцев. — Может, в поликлинику позвонить, чтоб кого прислали?

— Обойдется. У врачей на всякий пустяк один метод — уколы, режимы, диета. Лечение пуще болезни.

Дома он прилег на диван, взял книгу. Только теперь по-настоящему кружилась голова, буквы расплывались. Пинегин с досадой отложил книгу, возвратился к думам. Но мысли шли вяло, он задремал. Проснулся от боли. В груди жгло, в левой руке ломило. «Отлежал руку», — подумал Пинегин и перевернулся на правый бок. Но левая рука, освобожденная от тяжести тела, заболела сильнее. Пинегин угрюмо усмехнулся: «Вот она и приходит, старость — пенсионные года… Скоро будет так — кто словечко тебе, хватай валидол! Ты кому словечко — нитроглицерин! Существование!»

Он устроился поуютнее — на ночь. В комнату вошла сестра, спросила, не нужно ли ему чего. После отъезда сына и его семьи Пинегин со старушкой сестрой жили одни в большой квартире. Сестра вела их несложное хозяйство, ей помогала приходящая домработница. За ужином Пинегин беседовал с сестрой о внуках, увезенных в далекий Ленинград, — Это была единственная тема, которая по-настоящему ее интересовала.

В этот день Пинегин ужинать не пошел.

— Устал, Ваня? — сочувственно сказала сестра. — Взял бы отпуск, поехали бы к внучатам.

— Не до отпуска, — пробормотал Пинегин. — Дел по горло. Ладно, иди, я подремлю.

Ночью он просыпался от боли и недостатка воздуха. Он поднимался, тяжело дышал. Сердце билось неровно: то пускалось в бешеную скачку, то еле плелось. «Расклеиваюсь! — думал Пинегин в полудремоте. — Вовсе расклеиваюсь!»

Утром он встал словно с похмелья. Боля в груди не было, но тошнило и кружилась голова. Пиперин без аппетита позавтракал, задумываясь и забывая о еде. Мысли были похожи на фигуры, бредущие в тумане.

На улице засигналил Василий Степанович.

— В управление? — спросил он, распахивая дверцу перед Пинегиным.

— На промплощадку, — ответил Пинегин, с усилием влезая в машину.