Это был, в конце концов, пустой разговор, шептунов и недоброжелателей всегда хватает, язык им не завяжешь — болтается, бескостный, во все стороны! Но короткая беседа с Фоменко совсем расстроила Пинегина. Сидя в машине, еще более усталый, чем был, когда поехал на завод, Пинегин пытался вызвать панорамы задуманных новых великолепных цехов. Но вместо них упрямо вставало загазованное, пыльное помещение, печей было много, в два раза больше, а люди по-прежнему кашляли, чихали, сновали с противогазами. Мощно рокотала вентиляция, трубы извергали потоки свежего воздуха, а навстречу, отбрасывая и отравляя его, из печей сочился газ, жерла шахт выбрасывали пламя, распыленный кокс вздымался темным облаком. «Нет, трудно! — машинально размышлял Пинегин, не сознавая, о чем думает, как думает. — Трудно будет, очень трудно!» А когда к нему, медленно проясняясь; пришло отчетливое понимание того, что за мысли порождает эта воображаемая картина будущего завода, он изумился: «Какая чепуха, неужели я сам сомневаюсь в своем проекте?» Он три раза, сперва иронически, потом раздраженно, потом с гневом, задал себе этот вопрос — и вдруг понял: да, сомневается! Сомнение подкралось исподтишка, медленно накапливалось где-то под спудом, теперь оно стало перед ним во весь рост. Он, Пинегин, автор варианта реконструкции, признанного официально наилучшим, страстно убеждавший в его достоинствах всех, с кем он соприкасался, поссорившийся из-за этого с Шелепой и Волынским, не верил самому себе.
— Теперь, конечно, в управление? — сказал Василий Степанович, поворачивая машину на главную улицу поселка.
Но Пинегин охватил страх. Его дожидались люди, с ними придется толковать и спорить, отдавать им приказания. Ему сейчас не до людей, ему надо остаться наедине с собой, срочно, немедленно разобраться в своих сомнениях, пресечь их, оборвать, как гнилые путы! Он не имеет права сомневаться, он должен знать, чего хочет, куда стремится! Сомнения и руководство — вещи несовместимые, он понимает это не хуже любого другого. Он разберется, глупости, он разберется!
— Домой! — сказал он.
Василий Степанович, пораженный, обратил к нему лицо. Пинегин отвернулся. Но Василий Степанович, видимо, понял что-то неладное. Затормозив у квартиры, шофер проворно выскочил и помог Пинегину выйти.
— Проводить наверх? — с тревогой спросил он. — Что-то на вас лица нет, Иван Лукьянович!
— Сам доберусь, — ответил Пинегин. Он вслух повторил, усмехнувшись, мысль, неоднократно являвшуюся ему этой ночью: — Расклеиваться начинаю…
13
Он позвонил секретарю, что раньше вечера в управлении не появится, потом выключил все четыре телефона, стоявшие на письменном столе. Он ходил по ковровой дорожке, проложенной от стола к двери, — одиннадцать шагав туда, одиннадцать обратно. Уставая от ходьбы, он присаживался на диван, потом снова вскакивал и возбужденно ходил. Дорожка заглушала его шаги, но сестра услышала их и постучала в дверь.
— Ты чего так рано, Ваня? — спросила она. — Может, чаю тебе?
Он ответил нетерпеливо:
— Ничего не хочу! Извини, Оля, надо мне одному… Если кто придет, скажи, что занят.
Сестра больше не тревожила, можно было размышлять спокойно. Но мысли хаотично метались, одна перебивала другую. Пинегин хотел сразу все решить, одним взмахом обрубить нежданно явившееся сомнение. Скорое решение не давалось, это был спор, а не размышление. Пинегин уставал от бушевания мыслей, как от тяжелой физической работы. Он снова возвращался к беседе с Фоменко. Он негодовал. Его, Пинегина, заподозрили в том, что он забывает о нуждах рабочих! «Да как это возможно? Как смеют даже предполагать такое в нем? Нет, постой! — останавливал он себя. — Разберись логично, в чем тебя обвиняют? Не в том, что ты просто пренебрег интересами рабочих, нет, этого никто, и враг твой, не осмелится сказать. Тебе указывают, что в стране появились новые, неслыханные прежде возможности, а ты их не увидел — так ведь? „Сколько человеку на этой проклятой печи мучиться?“ — вот как понимает его Фоменко. А разве Шелепа понимает по-другому? Формулировка иная, поученей, а суть — та же, одна у них суть, и у Шелепы, и у Волынского, и у Фоменко, так оно поворачивается!»
Теперь Пинегин думал не о Фоменко, а обо всех своих противниках. Нет, как мог он отмахнуться, презрительно отмахнуться от них? Ну, один Шелепа — куда ни шло, человек увлекающийся, уверовал в свой проект, ни о чем другом и слышать не хочет! Допустим, и Фоменко — хочется старику превратить свой дымный цех в райское местечко, желать никому не возбраняется, желай хоть на Венеру лететь, поближе к Солнцу — твое личное дело! Но Волынский! Это же осторожнейший человек, умница, тактик! А ведь он сразу уверовал в проект Шелепы, горой встал за него, не остановился перед разрывом с Пинегиным — так ему дорог этот проект! Думаешь, легко ему это далось? Тебя ошеломило и потрясло противоборство? Нет, не беспринципное критиканство, как тебе показалось вначале, властное требование жизни — вот что объединило их всех. Ты отстал от жизни, тебя поправляли, а ты не понял.
«Но в чем же я отстал, в чем?» — допрашивал себя Пинегин. И ответ на этот нелегкий вопрос пришел ясный, как и вопрос. Все дело в том, что вариант реконструкции был разработан десять лет назад, новых перемен он не отражает. «Но, может, вариант этот в свое время был скачком в будущее? — спорил с собою Пинегин. — Ведь его не могли осуществить, потому что он превышал тогдашние силы, а сейчас новым силам, новым возможностям вполне соответствует? Да, конечно, — ответил себе Пинегин. — Он превышал тогдашние силы, это несомненно. Но только по объему работ, а не по уровню техники. Вот в чем твоя ошибка — завод будущего, а техника сегодняшнего дня. Такое не просто было заметить, нужен острый ум, чтоб проникнуть в это, Шелепа проник, Волынский разобрался, ты — нет… И получается по Фоменко: тех же щей, да погуще влей — старый завод расширяется вдвое, но это тот же старый завод. Количество увеличивается, а качество не меняется».
В дверь осторожно опять постучала сестра.
— Ваня, — сказала она виновато, — тревожатся, что с тобой?.. От Сланцева приходили…
— Ладно, — сказал Пинегин устало, — вызови машину.
— Машина здесь, Ваня. Василий Степанович сидит у меня. Но ты лучше оставайся, позвони им только, чтобы без тебя обошлись. Боятся, не заболел ли…
— Поеду, — решил Пинегин. — Надо же на работу ходить. От других требую, самому пренебрегать негоже…
В дороге ему снова стало хуже. Он постарался не показать своей слабости, поднимался по лестнице ровным шагом, лишь слегка придерживался за перила. Но в кабинете он свалился в кресло и несколько минут сидел, отдыхая. В голове надсадно и гулко гремело. Немного отдохнув, он прошелся по дорожке, собирался вызвать секретаря и приступить к приему. Дверь распахнулась, в кабинет пошел Сланцев.
— Иван Лукьяныч, — сказал он недовольно. — Что это получается? Ты уезжаешь на завод, целый час сидишь там с Фоменко, потом вообще пропадаешь. А срочные бумаги не просмотрены и не подписаны. Может, вместе поглядим?
Пинегин хотел ответить, что он готов хоть сейчас заняться срочными бумагами, но не сумел ничего сказать. Глаза Сланцева страшно округлились, на лице выразился ужас. И по этому неожиданному изменению его лица Пинегин понял, что ему, Пинегину, очень плохо. Непереносимая, рвущая боль внезапно заполнила его грудь, и он, застонав, опустился на диван.
14
Он лежал в больнице в отдельной палате, у постели дежурила сестра. Выслушивания и выстукивания, электрокардиограмма и анализы показывали одно: инфаркт миокарда. Еще там, в кабинете, придя в себя, Пинегин понял, что болезнь серьезная и долгая, скоро встать на ноги не удастся, врачи подтвердили это. Пинегин покорился предписанному ему строжайшему режиму: никакой работы, никаких телефонных звонков, приемов, указаний, лежачее существование, еда и сон. «Старайтесь ни о чем не думать, Иван Лукьянович», — сказал главный врач больницы.
Первые дни после приступа было не до дум. Врачи опасались осложнений. Пинегин, покрытый потом и задыхающийся, метался в постели, стараясь принять какое-то единственное положение, при котором боли стихали. Ему вводили большие дозы морфия, он на время затихал. Потом острый период закончился — без тяжелых явлений, как установили врачи. Болезнь покатилась к выздоровлению. В самый раз было выполнять предписания врачей — покорно, дремотно лежать, ни о чем не думать, терпеливо накапливать растерянные организмом силы. Пинегин, освобожденный от непосредственной борьбы за жизнь, пренебрег запретами врачей. Он не мог не размышлять, даже не старался. Он размышлял.