— Тревожишься?

— А как же! Да и один ли я — все гадают… Неужели реконструкция?

Он помог Пинегину влезть в машину, сам умостился сзади. Шофер Василий Степанович, уложив чемодан в багажник, покатил в город. Пинегин обернулся к Вер-тушину:

— Наступает и на твоей улице праздник, Леонид Федорович. Кому-кому, а тебе достанется. Можешь объявлять аврал.

На радостях Вертушин не сразу поверил.

— Нет, серьезно? Разработка проекта, Иван Лукьянович?

— Точно. И разрабатывать будем сами, без столичных «варягов».

— Великолепно! И надо так понимать, что утвердили наш вариант?

— Ну, официально еще не утвердили. Но утвердят, сомнений нет.

Вертушин от волнения заговорил так тихо, что Пинегин бросил ему через плечо:

— Ты что сипишь?.. Нездоров или голос экономишь?

— Нет, я так. Неужто же никаких возражений? Ты понимаешь, эксперты, министерство…

Пинегин насмешливо посмотрел на Вертушина.

— А тебя, собственно, кто больше беспокоит: эксперты или министерство?

— Да вообще… Считаться придется с экспертами, конечно, а министерство приказывает…

— Вот-вот! Эксперты доказывают, министерство приказывает, а министерству указывают. Беспокоиться тебе нечего: соответствующие указания откуда следует поступили. Наше с тобой теперь дело маленькое — выполнять!

Как Пинегин и ожидал, Вертушин больше не задавал вопросов. Поднимаясь в свой кабинет, Пинегин вспомнил:

— Я своих не предупредил о приезде. Нужно позвонить, а то и ужином не накормят. И Волынского поста вить в известность — пусть приезжает, на скорую руку посовещаемся.

Вертушин успокоил его:

— Все сделано, Иван Лукьянович. И на квартиру позвонили, и Игорь Васильевич знает — вероятно, уже приехал.

В кабинете Пинегина сидели несколько человек, все они встали при его появлении, шумно окружили… Тут был и угрюмый, раздражительный Сланцев, главный инженер комбината, и Волынский, секретарь горкома партии, улыбающийся и немногословный, и другие ответственные работники комбината и города. Все молча смотрели на Пинегина. А он, довольный тем, что его окружают помощники и друзья, и что сейчас он обрадует их своей радостью, и что это будет уже не его, а их общая радость, оглядывал их весело и проницательно и не торопился начинать. Сланцев нахмурился, Вертушин ерзал на стуле, Волынский улыбался насмешливо и еле заметно. Все понимали, что дело серьезное: обычно на совещаниях Пинегин держал себя по-другому.

— Ну что же, — заговорил Пинегин. — То самое, к чему мы с вами десять лет готовились, товарищи, наконец наступает — будем расширять комбинат.

Он сжато и энергично — иначе он не умел — передал содержание своих бесед с министром и обсуждений в Госплане. Когда он подошел к самому трудному — срокам строительства, в обширном кабинете стало тихо. Никто не предполагал, что на новую гигантскую работу отпустят так мало времени. Сланцев сосредоточенно постукивал пальцами по столу, даже Волынский насупился. Пинегин переводил взгляд в одного на другого.

Надо бы оспорить, — негромко оказал Сланцев. — Ведь ясно же: за три года не вытянем…

— Оспоришь! — возразил Пинегин. — Думаешь, они не знают, как нам придется? Обещают оказать любую помощь, которая понадобится.

И опять все размышляли, не задавая вопросов и не обмениваясь репликами. Пинегин тоже молчал, не требуя немедленного ответа. Ему были понятней слов и улыбка, и нахмуренные брови, и молчание, и постукивание пальцев — естественное опасение трудного задания, обычное волнение перед началом бега, когда знаешь, что хорошо подготовился, но еще не до конца в себя веришь. Сланцеву нужно время, он переваривает новость не вдруг, но затем уже не признает ни отступлений, ни дискуссий — будет крушить препятствия! Волынский любит посмеяться и поязвить, на лету схватывает каждую мысль, но его на окончательное решение подвигнуть не просто. И не потому, что робок, — от остроты ума: слишком много видит человек вариантов и возможностей, все старается учесть и взвесить, — гибок, всесторонен и осторожен. Ничего, потом сам пойдет всех подгонять, вызывать на бюро с докладами и отчетами, уже не раз это бывало, правда, не в таком крупном доле. А Вертушину, конечно, вначале солоно придется, огромный объем работ навалится ему па плечи — он привык, без аврала еще ни один проект не выпускали, будет штурмовать и тут. Получит официальный приказ, кинется исполнять, не считаясь ни с временем, ни с трудами. Остальные не хуже — никто не подведет!

Вертушин первый прервал затянувшееся молчание. Он сказал значительно:

— Сроки эти — министерское предписание или наверху решено?

Все дружно засмеялись. Сланцев тоже улыбнулся. Вопрос Вертушина был естествен, но всех рассмешило, что его задал Вертушин и что от него ожидали именно такого вопроса. Вертушина уважали за деловитость и знания, но и подшучивали над некоторыми его особенностями.

Пинегин ответил, продолжая улыбаться:

— Можешь и сам сообразить, Леонид Федорович. Если мы с тобою на месяц затушим наши печи, то в речах кое-каких зарубежных дипломатов появятся нахальные нотки. А если, наоборот, раза в два расширимся, то эти люди станут повежливее. Как видишь, дело не только в хозяйственных заданиях нашего министерства, а шире.

Вертушин понимающе кивал головой. Сланцев сумрачно сказал:

— Что рассуждать о нашем значении? И ребенку ясно. Надо приступать к исполнению — по-деловому…

— До завтра, — предложил Пинегин. — Соберемся в широкой аудитории и конкретно наметим, кому и что.

4

Особенность Вертушина, над которой его знакомые подшучивали, состояла в том, что он в каждом, самом даже простом деле отыскивал что-либо недоговоренное, секретное и обязательно очень важное. В нем удивительно совмещались напористость и энергия с осторожничаньем, почти трусостью и уж во всяком случае с почтением к любым, пусть не очень четко выраженным, но высказанным наверху мнениям. Получая распоряжения, он интересовался, нет ли за их ясной формулой иных, подразумеваемых, но обязательных дополнений. И, знакомя подчиненных с новым заданием, Вертушин намекал туманно и внушительно, что всего не высказывает, многое только подразумевается и самое существенное как раз в том, о чем распространяться не положено. А отсюда следовало: спорить не надо, иначе придется обсуждать и то, что не подлежит огласке, — идите и выполняйте! Было время, когда такой прием действовал безошибочно, возражения гасли, не успев вспыхнуть: неизвестное смущало, — черт его знает, может, и имеются эти важные, но не высказанные открыто мотивы. Но в последнее время Вертушин с возмущением открывал, что становится трудно работать с сослуживцами, их не удовлетворяли его намека — они требовали доказательств. Менялись времена, а ему казалось, что подкапываются под его личный авторитет.

Особенно плохо складывались взаимоотношения Вертушина с руководителем группы металлургов Шелепой. Шелепа, приехавший в Ленинск всего два года назад, в выражениях стеснялся мало, был упрям и умел вносить страсть в обсуждение даже таких «проблем», как конструкция дверных ручек или окраска пола. Этот человек не терпел секретничанья. До Вертушина доходило, что в своем кругу Шелепа иначе и не называет его, как «верховный хранитель тайн». А после какого-то заседания Шелепа орал на строителей, принесших чертеж на согласование:

— Что это у вас за помещение? Уборная? Никаких уборных! Пишите объект номер четыреста семнадцать — засекречивать так засекречивать!

Шелепа не сомневался, что его насмешки передадут Вертушину, и нарывался на вызов к начальнику. Но Вертушин злился и терпел: он знал, что в личной беседе несдержанный Шелепа может наговорить кое-что и похуже. Про себя он давно решил, что рано или поздно они поссорятся так, что Шелепе придется уходить. В одном Вертушин был твердо уверен: столкновение это не будет личным, если и разыграется у них настоящая ссора, то только по принципиальному поводу. Сам он старался сдерживаться: он ценил специальные познания и инженерное умение Шелепы.