Поначалу рождаемость (особенно среди младенцев мужского пола) взбурлила и волной взмыла вверх. Хотя кое-кто угадывал в этом обычную реакцию на конец эпидемии и начало закона, сие событие внушило людям оптимизм в отношении мудрого руководства и уверенность в будущем человечества.

Дальнейшие события показали неоправданность таких взглядов. Ибо природа, как бы опомнившись и не желая отныне переносить бремя слепых и бездумных рождений, заново перетасовала карты. Вновь испробовала болезни, неурожаи, стихийные бедствия — напрасно: кроликов уже ничто не брало. Они развили науку и промышленность, они находили применение всем рукам и наполнение всем ртам.

Тогда природа устроила так, что конкретный результат в виде младенца стала приносить едва ли треть натуральных, освященных и узаконенных брачных союзов. Блудодеи же всякого рода могли резвиться без каких-либо серьезных последствий: можно предположить, что накал чувств выжигал из лона все, что там укоренялось, как вредное, так и полезное. Возможно также, что дети в бюрократическом государстве заводились от кропила или от штампика в паспорте.

Женщины, продолжал дон Пауло, и тут исхитрились и извернулись. Все-таки они тоже природные создания в большей мере, чем мы. Когда мужчины в своей массе делаются бессильны телом и целомудренны умом, их жены используют возможность отпочковать от себя другую женщину на полную катушку, что мы и наблюдаем. Ибо властность женщин происходит не из того места, что у мужчин.

— Учти, мой Эшу, — говорил Боргес, — что кары, налагаемые природой за муравьиный инстинкт, особенно когда он овладевает высокоразвитой популяцией, вообще суровы. Дурная генетика лишь окольно связана с плохой экологией. О стихийных бедствиях часто говорят, что «земля не держит людского роду», и бывают правы; моровое поветрие никогда не уходит от нас далеко и ждет, пока человек оступится. Есть более человеческая, так сказать, кара — войны, которые происходят не от экономики, не из политики, а от тесноты, действующей вначале на психику. В войне чудовищно проявляет себя сила необходимая и даже разумная, которая взрывается как бы для того, чтобы раздвинуть стены. Ибо ни мир, ни природа — не грех и не грязь, как бы ни были удивительны их повеления. (Ох, не люблю карающих слов!) Напротив, нельзя быть в ладу с Богом, порвав гармоничную связь с природой и не уравновесив общество. Природа и жизнь — вечный круговорот смертей и рождений, увядания и обновления; а Бог — это стрела. Вращение и полет: из этих векторов сложено движение человеческого рода к совершенству, могущее длиться сколь угодно долго, спиралью расширяющееся в бесконечность.

Человек уподобляется животному не в яростном следовании инстинктам (ибо слепой животный инстинкт лишь замена зрячей, человеческой по преимуществу, интуиции) — но в своем стремлении размножиться во что бы то ни стало. Вопреки именно своей животности.

Ведь животным он уподобляет себя как презренный дилетант. Зверь размножается в равной степени целеустремленно и слепо, рационально и бездумно. На его инстинкт наложены мощные регуляторы, не дающие себя взломать. Косный по своей сути, инстинкт все же куда более тонок, чем рассудок homo — пока-не-sapiens`а. Самка зверя зачинает в наилучшее время весеннего бурления соков и носит в себе оплодотворенную клетку, которая дрейфует в маточных водах, подобно кораблику убаюкивая в себе дремлющую жизнь. Так длится до тех пор, пока не настанет лучший час для вынашивания плода: стойкое тепло и изобилие корма. Тогда дитя пристает к берегу и укрепляется на нем, как ракушка, чтобы вызреть в надлежащую пору. Время человеческого плода — жесткое, непреложное время, подобное часовому механизму, спущенному курку, зажженному бикфордову шнуру. Время зверя — гибкое, подобное времени запечатленного текста. Первое — рок, второе- свобода. Первое — закон, второе — благодать.

В святом деле размножения человек идет напролом, ощущая это как свою волю, не осознавая того, что это кара. Он следует данным извне предписаниям — религии, морали, бытия — не ощущая своих внутренних побуждений. На него давит вся необратимость рока.

— А при чем тут женщина? — спросил Эшу.

— Кто зачинает, носит и слагает ношу, как не женщина? — ответил дон Пауло вопросом на вопрос. — Если она не хочет быть муравьиной царицей, то поневоле делает из себя рабочую пчелу. У здешних рабочих пчелок тоже есть иерархия и борьба за более высокое место в ней. И все-таки истинная и пренебрегаемая роль женщины — быть царицей смертей и рождений.

— Дом — создание рабочих самок?

— Но не с самого начала. Работницы способны только лепить соты и заполнять их медом и воском, — Пауло хотел добавить нечто для полноты сравнения, но вдруг слегка изменил предмет беседы:

— Знаешь, как возникли первые бумажные фабрики? Они назывались бумажные мельницы, вот именно. Ставили их среди леса и на берегу большой воды, чтобы толочь и промывать массу, которая должна была стать книгой. А книга, будучи создана, должна была обновлять и возрождать мир, принесенный ей в жертву. Такой дом должен был быть духом и сердцем лесов и рощ, луговых просторов, речных пойм, заросших тростником, чистых ручьев; словом — всего самого лучшего на свете. Не стоит говорить тебе, как все это было извращено. Библ — бесплодная земля, в которой книги суть семена новой жизни, но они — пленники Библиотеки, зерна, стиснутые в початок. Вместо излучения мы впитываем. Жадное и ненасытное жерло нашей святыни поглощает тексты, которые мы ей добываем, но ничего не отдает взамен: лоно и чрево шлюхи. Мир втянут, запечатлен и замурован в текстах. Мы видим в этом торжество цивилизации, но что означает неплодие наших женщин, как не знак неплодности наших усилий?

— Старые мастера хотели вложить силу в книгу, чтобы она вернула ее возросшей, — ответил Эшу мечтательно. — Каждая книга в идеале — разомкнутая замкнутость. В ней таится алгоритм Главной Книги, самой первой. А ныне создатели Книги стали простыми хранителями запечатленных значков.

— Ты-то что об этом знаешь?

— Я умею читать и между строк, учитель. По преимуществу между строк.

Эшу заснул и увидел сон: зловещий, однако оставивший в душе умиротворение. В нем посреди увитых паутиной, причудливо изогнутых кипарисов высоко возлежала женщина, и из ее лона истекал светлый поток звездных семян; напротив стояла старуха, жадная темнота ее чрева поглощала этот поток, но стройные кипарисы, окружавшие ее, были сплошь одеты вьющимися розами цвета зари, вина и огня.

Времяпрепровождение

Но я — однообразный человек —

взял в рот длинную сияющую дудку,

дул, и, подчиненные дыханию,

слова вылетали в мир, становясь предметами.

Корова мне кашу варила.

дерево сказку читало,

а мертвые домики мира

прыгали, словно живые.

Н. Заболоцкий

Печаль о несбывшемся погрузила Эшу в зиму; то была зима души, о которой он сложил свои первые настоящие стихи.

«Зимой надо спать,

Зимой — время ждать

И медлить — смерти и жизни;

Зимой стоит теплые вещи вязать

И расточаться в души укоризне».

Расточался он сам; вязала, в общем, Син. Она тянула из рыхлого клубка привозной мягкой шерсти нескончаемую нить длиною в вечность, с помощью веретена и спиц превращая ее в шарфы, необозримые, как жизнь. Красила шерсть кофейной гущей для вящего удобства гадания, окислами металлов — ради алхимических реакций и строила многоцветные шапочки и свитера, плела кружевные паутины платков и шалей. Делала из вязанных крючком квадратиков лоскутное покрывало, важностью своих философских задач уподобляясь Клименту Александрийскому. Раздаривала их и сбывала задешево, лишь бы окупить сырье. А еще она выучилась прясть все, что прядется: кошачьи очески, сосновую хвою, распаренную и размятую на короткие тонкие пряди, мягкий негорючий камень. Анна, еще пока крепкая старуха, в конюшне уже не работала, больше надзирала и поучала, хотя ездить верхом по-прежнему любила.