Изменить стиль страницы

С письмом в руке она проводила его до двери, набросила на дужку крючок и вернулась в горницу, на ходу обрывая жесткие края конверта.

Несколько листков желтоватой бумаги были исписаны крупным почерком с загибающимися вниз концами строк. Николай Устинович писал, что только внезапный отъезд Нади помешал ему поговорить с ней, как он хотел, и объяснить все лично, без посредства этих листков, но раз это не удалось, он просит без предвзятости, прислушиваясь лишь к голосу своего сердца, разобраться в его поступке. Он заранее верит в ее доброту, в ее доверие к нему.

Начало письма обожгло сердце Анастасии Петровны скрытым намеком на ее пристрастность. Ей казалось, что сами листки источают вкрадчивый уговаривающий шепоток. Она перевела дыхание.

«Понять — значит простить, — писал Николай Устинович. — Я не помню, кому принадлежат эти слова, но, думаю, они во многом справедливы, потому что зовут заглянуть в живую душу. Бывают такие случаи, когда человек не волен в своих поступках, в своей вине, он, как говорили раньше, оказался жертвой случайных обстоятельств. Это я пишу для того, чтобы ты, Надя, прежде чем вынести свое осуждение, задумалась, может быть, и не так велика моя вина, если только не следовать букве житейской. Ты, конечно, уже знаешь о моих прежних отношениях с твоей матерью, Анастасией Петровной, и, как она сказала мне, догадываешься, кто я тебе. (Анастасия Петровна еще раз вернулась к этим строкам, вспомнив, как солгала ему тогда, и тут же испугалась — поймет, а он, оказывается, не понял, поверил). Да, это так. Но ты не торопись осуждать меня, — ты не была забыта мною, все годы я помнил о твоем существовании, лишь случайные события встали между нами. Пусть твой суд будет душевным.

Война была драмой каждого человека. Каждый из нас смирился с тем, что его жизнь — простая случайность, слишком многие теряли ее. Но мы не только воевали, — мы жили, как живут все люди: радовались, страдали, любили, хоронили своих друзей. Смерть близкого человека всегда тяжела, но мы привыкли переносить и эту боль.

Вот и Алеша Бережной сгорел в огне. Да, он погиб, прикрывая меня своим самолетом, спасая мою жизнь, жизнь своего командира. Но такие случаи были в порядке вещей. Я невиновен в его гибели, даже самый строгий и придирчивый судья не мог бы осудить меня. На его месте я поступил бы так же, долг сильнее любви к жизни. И каждый командир, ради которого солдат идет на смерть, может гордиться, что заслужил такую любовь.

Я все отвлекаюсь, потому что так много нужно сказать и каждая мысль кажется очень важной, а это так трудно… Двадцать лет назад я встретился с твоей матерью. Все представлялось мне легким, простым. Я был счастлив, я верил, что мы будем вместе, пусть только закончится война и я останусь жив… Через полтора месяца наш полк перебросили дальше на запад, потом начались бои на Украине, в Белоруссии, в Польше. Мы почти не знали передышки, да и не хотели ее, — радостно было видеть, как близок час победы. Радовали меня и письма твоей матери, они всегда были со мной, я не расставался с ними даже в боях. Под Гомелем я узнал о твоем рождении. Тебе дали имя Надежда, мать твоя будто на далеком расстоянии подслушала мои мысли, узнала о моих желаниях. Очень красивое имя. В нем ожидание счастья, уверенность в том, что оно придет. Многое отдал бы я тогда, чтобы увидеть твою первую улыбку, услышать твой плач. Возможно, у твоей матери сохранились мои письма, и по ним ты сможешь понять, как я хотел видеть тебя, держать на своих руках. И я надеялся, что мы будем вместе. Но этого не случилось.

Зимой в воздушном бою под Варшавой я был сбит и, тяжелораненый, попал в госпиталь. Много дней и ночей врачи и сестры боролись за мою жизнь, за то, чтобы я не остался калекой и мог вернуться в авиацию — я не представлял жизни без нее. Тогда я и связал свою судьбу с женщиной, которая вначале отдала мне свою кровь, а потом сделалась моей женой. Так я поступил из благодарности: она словно помогла мне родиться вторично. Вот видишь, бывают в жизни случаи, когда нет виноватых. Все правы, и все несчастливы от своей правоты.

Теперь ты знаешь все. Можешь судить меня, но поверь, я не хочу заглаживать своей вины, я хочу лишь помочь тебе. Ты еще молода, у тебя впереди жизнь, и я многим могу быть полезен, только протяни мне руку доверия».

Анастасия Петровна уронила листки на колени. Она чувствовала, как горит лицо, будто от близкого пламени, а в душе поднимается непонятная и тягостная боль, и сердцу становится тесно в груди.

Памятью так живо, точно это случилось вчера, видела она заснеженную улицу села, белые, обросшие инеем деревья, февральский вечер с лиловыми тучами на закате. Она бежала по дороге, обгоняя баб, идущих от семенных амбаров. Дома кричала голодная Надюшка, — она знала это по приливу молока в груди. Снег визжал под валенками, был пугающе лилов, словно окрашен темной кровью. Бабы говорили: если закат в крови, — значит, где-то льется она рекой. А от Коли давно не было писем, где он, что с ним, может, и его кровь в этих страшных тучах.

— Письма не было? — спросила она мать, освобождаясь от шали и полушубка.

Надюшка залилась голодным нетерпеливым плачем на руках бабки, обиженно округляя рот.

— На столе возьми, — недовольно ответила мать.

Запорошенные снегом окна синевато мерцали, горница мерно наливалась темнотой.

— Дай огня, — попросила она, усаживаясь на лавке с обиженно засопевшей под грудью девочкой.

При жидком свете коптилки она различила незнакомый размашистый почерк и оцепенела в ужасном предчувствии. Мать о чем-то спрашивала, но она не слышала ее голоса и одной рукой рвала конверт, не замечая, что Надюшка вновь закатилась в плаче, и лишь после того отдышалась, когда из письма чужого человека узнала, что Николай Устинович в госпитале, ранен, хотя и серьезно, но, видимо, дело идет на поправку, и его ждут в полку.

«А он тогда уже был с другой», — подумала Анастасия Петровна.

Она поднялась, разыскала в укладке пачечку писем, обернутых в старую пожелтевшую газету. Какая она тоненькая, эта пачечка! Несколько треугольничков, три письма в конвертах, — она так и сохранила их с конвертами, — а вот и то письмо, о котором вспоминает Николай Устинович. Она просмотрела его, кое-где перечитала. «Я очень счастлив, что все обошлось благополучно, а лучшего имени ты и не могла дать. В нем все: и надежда на нашу встречу, и твоя вера в меня. В общем, я согласен… Я жду ее карточки, если можешь, пришли быстрее. Как я соскучился по тебе, Ната, если бы ты только знала… Бои, полеты, полеты и снова бои, только это отвлекает мои мысли от тебя… Война идет к концу, это понимают все, даже немцы, и мы скоро встретимся с тобой…» После от него не было писем. А ведь у нее никого не было на свете дороже ни в ту пору, ни потом.

Как же отпустить к нему Надю, она ее дочь, не его. А сама Надя? Она не захочет признать его отцом, если узнает правду. Слишком поздно, Николай Устинович… Как же он не может понять! Слишком поздно…

«Поздние всходы — тревожные заботы», — почему-то всплыло в памяти где-то слышанное ею. Поздние всходы, поздние всходы, стала припоминать она и вдруг увидела себя в телеге, среди степи, на распустившейся в грязи дороге. Хлещет мелкий ледяной дождь, пополам со снегом, поля пусты и угрюмы в предзимье. Стоя на коленях в передке телеги, Аверьян Романович зябко прячет лицо в приподнятый влажный воротник тулупа, видны лишь нос и часть скулы, багровой, мокрой, нахлестанной дождем. Лошадь вся потемнела, грива у нее намокла, висит жесткими прядями. Повсюду черным-черно, только омытые дождем озими, несмотря на ненастье, ярко зеленеют, трепеща под ветром. Телега вползла на пригорок, и справа потянулось поле озимой пшеницы, — редкие всходы зелеными щетинками торчат из черной пахоты. Жалкие, изнуренные, неспособные отстоять себя.

— Поздние всходы — тревожные заботы, — отворачивая лицо от ветра, бормочет Аверьян Романович. — Что от них ждать, не войдут в силу, пустым колосом загинут…