— Она почти в таком же нервном шоке была, как после войны, — сказала Беверли, светя Эстер в лицо карманным фонариком, — когда мы с ней познакомились по приезде.
— Разве для того ты… — сказала Беверли.
— Нет… нет! — вне себя вскричала Эстер.
— …для того ты приехала, — сказала Беверли, — чтобы веселиться под управлением Мика Джеггера.
— Умоляю, оставь меня в покое, — сказала Эстер.
— Девочка моя дорогая, — сказала Беверли, и слезы навернулись у нее на глаза, — я последние бы свои волосы отдала, лишь бы ты мне улыбнулась разочек. Дай на колени тебя посажу.
— Она улыбнулась мне, — сказала Беверли, — она мне улыбнулась. Но сейчас же предложила лучше поискать местечко посуше, чем на коленях ее баюкать. Трезвый совет, нельзя было ему не последовать.
— Хэлло, дамочки! — окликнул их хрипловатый юношеский голос из неясной палаточной глуби, где в лунном свете маленькой керосиновой лампочки несколько темных мужских тел в состоянии невесомости парило на тесно сдвинутых раскладушках. — Ищете, где бы укрыться?
— Да, от надвигающегося потопа, — сказала Беверли.
— Лучше этого ковчега не найти, — сказал хрипловатый юношеский голос. — Устраивайтесь как можете. Шамовкой не запаслись?
— На сорок дней, согласно предписанию, — сказала Беверли. — Ну-ка, ребята, потеснитесь, освободите местечко для моей подруги, ей плохо.
— О мой бедный разум, не оставь меня, сказала я себе, — сказала Эстер. — В голове у меня опять помутилось: все пошло кругом, вся эта сумасшедшая жизнь. Не помню уж, как Беверли помогла мне стащить промокшую, выгвазданную в грязи куртку, снять туфли и чулки…
— Прежде чем обосноваться в этой, мы еще в три-четыре палатки заглянули, — сказала Беверли, — но эта была самая уютная, без женщин.
— Ноги она мне укутала пледом, — сказала Эстер, — помню, колкий был, стрекался, как крапива, но зато тепло. Лучше, чем когда босиком нилашисты гнали нас на кирпичный завод по Венскому шоссе. Хорошо еще пальцы тогда не отморозила.
— Братцы, — сказал хрипловатый юношеский голос, — тут у одной, которая помоложе, тяжелая депрессия. Вотируем ей законную гореутоляющую понюшку? Принято?
— Мне? — спросила Эстер.
— Тебе, ангел, — сказал хрипловатый юношеский голос.
— Ошибаетесь. Из нас двоих старше я, — громко рассмеялась Эстер.
— Слезы не просохли, а смеется, — сказала Беверли, — такая уж счастливая кошачья натура была у нее, у бедняжки.
— Ты старше этой мамаши? — спросил хрипловатый юношеский голос. — Быть не может.
— А вот и может, — смеясь, сказала Эстер.
— Закури, дорогая, — сказала Беверли, — это тебя успокоит.
— Как? — спросила Эстер.
— Закури, — сказала Беверли, — это тебя успокоит. От одной сигареты даже свинке морской ничего не сделается.
— Тут она опять расплакалась, — сказала Беверли, — с нервами у нее творилось что-то ужасное. Мик Джеггер и тот ей бы не помог. Мужчины с одной койки перешли на ящик от кока-колы (к сожалению, пустой), и мы уложили Эстер — тонкую, длинную, как с картины Эль Греко. Я стала ноги ей растирать под пледом, но она, подобрав их, уселась.
— Чтобы лучше следить за разговором, — сказала Эстер. — Как это интересно, мистер Эй. Не могли бы вы еще раз повторить?
— Он недоверчиво посмотрел на меня поверх своих толстых стекол (плюс пять с половиной), будто сомневаясь, в состоянии ли я, глупая девчонка, понять своим провинциальным умишком…
— Ты о котором говоришь? — спросила Беверли.
— О мистере Эй, — сказала Эстер.
— Непосредственная причина отчуждения, как нас учили, — не сама по себе частная собственность, — сказал мистер Эй, сдвигая на лоб свои очки (плюс пять с половиной), — в ней оно лишь как бы овеществляется, наглядно материализуется. Происхождение его в принципе можно возвести еще к разделению труда, иначе — к тем доисторическим временам и формам общежития, когда благодаря новым орудиям труда и порожденным ими родам занятий сделалось возможным получение прибавочной стоимости, то есть производство продуктов в количестве сверх необходимого для удовлетворения элементарных жизненных потребностей.
Появилась, таким образом, возможность присваивать чужой труд, и возникли господствующие классы — вместе с аппаратом принуждения, обеспечивающим их господство. Возникает, однако, вопрос, зачем изобрели люди новые орудия труда? И почему смирились с отчуждением его продукта, подчинясь чьему-то господству?
— Насилие, как нас учили, — сказала Эстер, — это повивальная бабка истории.
— Спасаясь от нилашистов, мы с родителями, — сказала Эстер, — уехали из Будапешта в один провинциальный венгерский городок, Кечкемет, в надежде, что там будем в большей безопасности. По слухам, Гитлер отдал распоряжение запереть всех негров в гетто, то есть, я хочу сказать, всех евреев. Семья наша прожила к тому времени в Венгрии уже сто пятьдесят лет, и мой прадед даже фамилию свою мадьяризовал. Документ об этом, мистер Эй, хотите — верьте, хотите — нет, сам Берталан Семере подписал, — сказала Эстер, — министр внутренних дел первого независимого венгерского правительства.[21]
— Не слышала про такого, а впрочем, начхать мне на него, — сказала Беверли.
— И мне тоже, — сказала Эстер, — и мне — под вольным американским небом. Но в освободительную войну тысяча восемьсот сорок восьмого года прадед мой на австрияка ходил с красношапочниками Дамьянича…[22]
— Австрияк — это то же самое, что остяк? — спросил сидевший рядом с мистером Эй мистер Би.
— Батрахомиомахия,[23] — сказал сидевший рядом с мистером Би мистер Си.
— Из Кечкемета неделю спустя мы уехали обратно в Пешт, узнав через родственников, что на нас донесли в местное отделение нилашистской партии, — сказала Эстер. — Дома все-таки безопасней, думалось нам, и стрихнина вдоволь в отцовской аптеке…
— Господи, что ты несешь, — сказала Беверли.
— Хотя было почти еще утро и дождь лил ливмя, — сказала Эстер, — на улице началось веселье: шум, гам, тарарам; самой бы этой распрекрасной стране в лицо расхохотались, будь только у нее лицо. В палатке собственного голоса не было слышно, когда очередная завывающая ватага с гитарами и барабанами продефилировала мимо. Четверо-пятеро вкусивших благодати протопало, вернее прочавкало под зонтиками мимо палатки, распевая «Зачем мы согласились». Один из них…
— Один, весь вымокший до нитки, — сказала Беверли, — вместо плаща накрылся звездно-полосатым флагом…
— …и двинулись колонной, — сказала Эстер, — еще с утра, под проливным дождем, не знаю, сколько их было, тысяча, десять тысяч, все шли к эстраде, мокрые насквозь, заляпанные грязью, оборванные, но с просветленными, блаженно улыбающимися лицами. Господи, хоть бы и мне, наконец, тоже от себя освободиться.
— Затем ты и приехала, — сказала Беверли.
— Затем и окунулась в горячечный этот бред, — сказала Эстер. — Помнишь, Беверли, когда нилашисты вот в такой же точно дождь…
— Да, тогда ведь тебя не было со мной, — сказала Эстер.
— Как же не было! — сказала Беверли. — С тобой я была. И в горячечном бреду тоже, куколка моя.
— …колонну по Венскому шоссе погнали на кирпичный завод, — сказала Эстер. — Отец с забинтованной в несколько слоев головой ковыляя прямо передо мной, а я под руку с мамой…
— А что вам нужно было на кирпичном заводе? — спросил мистер Би, сидевший рядом с мистером Эй.
— Доказано, — сказал мистер Эй, глядя из-под своих очков (плюс пять с половиной), — что любое повышение производительности труда при капитализме бьет по карману самих же рабочих и осуществляется за их счет; что всякое усовершенствование производства становится средством эксплуатации и унижения самого производителя, обращая его в редуцированное подобие человека, в придаток машины, делая труд мучением и тем лишая его подлинного смысла, а сам процесс его, по мере того как он становится наукой, отчуждая от интеллектуального содержания. Из чего следует, что с накоплением капитала положение рабочего при любой зарплате только ухудшается. Накопление богатств на одном полюсе — и закономерно сопутствующее ему, соответствующее обнищание на другом. Нужда, труд, становящийся пыткой, рабская кабала, невежество, насилие, нравственное унижение…
21
Речь идет о революции 1848 г. и отделении Венгрии от австрийской монархии.
22
Дамьянич Янош (1804–1849) — генерал венгерской республиканской армии в освободительную войну 1848–1849 гг.
23
«Батрахомиомахия» («Война мышей и лягушек») — древнегреческая ирои-комическая поэма.