— А бог его знает. Потянуло. Вдруг ловлю себя на том, что на типа какого-то незнакомого кинулся и бац его, бац по морде. И все кругом друг дружку охаживают, самое главное, неизвестно почему. А я двину его и приговариваю: «Мир тебе и радость, брат мой! Мир и радость Америке! Миру радость и мир!» А звукоусилители орут: «Не думай, что мир уже твой!» И такая меня от этого злость взяла, как лягну прямо в голень первого встречного. А меня за шею кто-то сзади обхватил — и давай душить.
— Едва стало светать, часов около пяти, — сказал Йожеф, — и уже можно было, нагнувшись, различить лица сидящих и лежащих, я поднялся и облазил весь нижний склон, но безрезультатно.
— Однако и Поликратов перстень нашелся ведь, — сказал Йожеф.
— Я на свое счастье положился, — сказал Йожеф, — оно мне никогда не изменяло.
— Тебе?
— Мне, — сказал Йожеф. — Хотелось отыскать Эстер, пока еще не простудилась, воспаления легких не схватила, с голоду не умерла, в канаву не упала, не захлебнулась, пока не избили ее, не переехали, не изнасиловали…
— Фею — изнасиловали?
— …не всунули в рот первую сигарету с марихуаной, — сказал Йожеф, — или желтухой не заразили нестерилизованным шприцем.
— Ее, единственную твою высокую любовь!
— Люди, — сказал Йожеф, — сидя и лежа врастяжку прямо на земле, в грязи и лужах, уже шестой час слушали бесконечно сменяющиеся оркестры, с посеревшими, осовевшими лицами клонясь друг к дружке в общем тяжелом дурмане. Переступаешь через них — они вскинутся, взглянут, с трудом приходя в себя; некоторые кивали при этом поощрительно. Иной приподымется и, заключив в объятия, тянется поцеловать, разражаясь руганью, если отпихнешь. Не распирай меня яростная злость, может, и почувствовал бы жалость к ним. Но чем светлее становилось и явственней проступали лица, тем они казались мне антипатичней. Не знаю, что уж на меня нашло. Я ведь не человеконенавистник.
— Нет, нет, конечно. Просто свои навязчивые идеи защищаешь.
— Заговори она, даже шепотом, — сказал Йожеф, — засмейся где-нибудь поблизости, я бы и в реве звукоусилителей распознал ее голос. Но вечно она смеялась в мое отсутствие, — сказал Йожеф, — всегда в ту дверь шепнет, за которой меня нет.
— Вот дура, — сказал Йожеф.
— Едва взошло солнце и последняя рок-группа покинула подмостки, — сказал Йожеф, — я пошел на пункт первой помощи и просмотрел список пострадавших. Ее там не было. Но мне сказали, что списки неполные. У одной палатки Красного Креста стояла пустая полицейская машина, я залез на капот, улегся, подобрав ноги, и заснул. Небо к тому времени опять заволокло.
— Когда я увидела его на капоте полицейской машины, — сказала Эстер, — с поджатыми ногами, с откинутой к ветровому стеклу головой и, как всегда, похрапывающего, сладко так, будто рядом со мной, с полуоткрытым ртом и ежащегося во сне от холода, мне стало жалко его до слез. «Не раскисай, глупая девчонка, — сказала я себе. — Смотри, еще разбудишь жалостливым своим хлюпаньем».
— Так он, значит, не за мной! — в испуге сказала Эстер.
— Так он, значит, не за мной, — в сердцах сказала Эстер.
— Увидев его на капоте полицейской машины, — сказала Беверли, — она судорожно отпрянула, будто собираясь бежать. За все время, что мы знакомы, я еще не видала ее такой испуганной. Все ее стройное, хрупкое, будто невесомое тело затрепетало, нежная, бледная кожа на лице пошла красными пятнами, большие черные глаза…
— …глаза как море, говорил Йожеф, — сказала Эстер.
— …сделались совсем огромными, — сказала Беверли. — Не знаю уж, что ее так потрясло, вообще-то она ведь любила Йожефа. Правда, открещивалась всегда, поганка этакая, но меня-то не проведешь, женщину в таких делах трудно провести. Хватаю ее за руку, чтобы удержать, — ладонь у нее потная, хотя ветер пронизывал в то утро до костей. Но рука вся мокрая. Я как наподдам ей в бок, ты что, говорю, балда, очухайся!
— Я так рассвирепела, увидев его, — сказала Эстер, — так рассвирепела, убить была готова. Не удержи меня Беверли, с машины бы его стащила, спихнула прямо в грязь. Так он, значит, не за мной! Чуть своего хваленого рассудка не лишилась, унаследованного от матери — жалких его остатков, которых не отняла еще эта благословенная страна. А ведь какая была усталая, боже мой, вымотанная до предела! Эти две ночи в Монтане совсем уж, кажется, меня доконали.
— Оставалось только удивляться, — сказала Беверли, — какие яростные силы может пробудить испуг даже после трех бессонных ночей. Я просто залюбовалась! Ее волосы, стянутые толстым узлом над почти прозрачным, изможденным телом, казалось, чуть ли не искры мечут в этих гнусных слезящихся сумерках (потому что опять, конечно же, раздождилось). Я сказала — испуг? Какой там испуг! Она так со страху распалилась, на львиную стаю пошла бы с голыми руками, лишь бы страх этот избыть. Плюс к тому же…
— Так он, значит, не за мной?! — сказала Эстер.
— К счастью, опять дождь пошел, — сказала Эстер, — вода попала мне за воротник и поползла по спине под курткой, и от этой щекотки я невольно рассмеялась. Успокаивало и то, что очумелые эти усилители, оравшие над головой, наконец, умолкли, и ночь стала вроде как ночь, хотя над горами уже светало, совсем как когда-то над Будой, и в воздухе запахло той же свежестью, точно на дунайском берегу рано утром… но от этих воспоминаний опять разволновалась, глупая девчонка, ах, сердечко какое чувствительное.
— После того как радиорупоры замолчали и люди расползлись по долине, — сказала Беверли, — стало тихо-тихо. Погасли и юпитеры, одни разбросанные там и сям бивачные костры выдавали, что лавочка не окончательно прикрылась…
— Так он, значит, не за мной! — сказала Эстер.
— Сколько у страха обличий! — сказала Беверли. — Одно — это ирония, которой засветились ее глаза…
— …глаза как море, — сказала Эстер.
— …когда, чуть наморщив губы, — сказала Беверли, и будто пританцовывая, обошла она капот и двумя своими длинными тонкими пальцами легонько дернула Йожефа за рукав…
— Тише, проснется! — сказала Беверли.
— …а потом, точно так же, легкой припрыжкой, испуганно отскочила, вцепившись в меня, — сказала Беверли, — и засмеялась. Страх…
— …господи, только б не проснулся! — сказала Эстер.
— …страх, — сказала Беверли, — придал ей смелости еще и за машину скользнуть и просвистеть оттуда: фа-фи-фа, фи-фи-фи-фи-фи-фи-фа — особый условный сигнал, только меж ними двоими…
— Мне было интересно, услышит ли он во сне, — сказала Эстер.
— …но едва он услышал, — сказала Беверли, — и, шевельнув во сне рукой, приподнял голову, Эстер из-за машины, откуда она наблюдала за ним, метнулась к палаткам и умчалась так быстро, что мне еле удалось ее догнать.
Беверли — самая давняя американская приятельница Эстер. Познакомились они через полгода после того, как Эстер, круглую сироту, в конце войны тайно переправили из Будапешта в Нью-Йорк. Беверли на несколько лет моложе ее, но выглядит гораздо старше: крупная женщина с решительной походкой и повадками, носатая и скуластая. Носит мягкую мужскую шляпу, потому что почти облысела не то из-за эндокринных нарушений, не то из-за какого-то гнойного очага в организме, больных миндалин или нарывающих десен. Да и сохранившиеся скудные волосы редки и секутся. Принадлежит она к третьему поколению ирландских католических иммигрантов и последние волосы отдала бы с радостью за одну улыбку Эстер.
— Любить-то я ее люблю, — сказала Эстер, — только…
— Только за то не люблю, что она в меня влюблена, — сказала Эстер. — Коснуться меня она, положим, пальцем не коснется, но в мыслях небось не раз уже залезала ко мне в постель. С другими вынуждена лизаться — тоже причина для раздражения.
— Познакомились мы, как раз когда она вернулась из Парижа, — сказала Эстер. — Из Сорбонны, с дипломом по романской филологии в ридикюле. Было лето, каникулы, и она устроилась на какой-то лимонадно-сиропный заводик мойщицей бутылок. Славная такая была. Первый же свой дневной заработок мне отдала, говоря, что это будет в ее жизни мой день.