— «Тебя не Эстер зовут?» — спросил кто-то, когда мы вошли в палатку, где, потеснясь, уступили место нам двоим, — сказала Эстер. — «Почему я спрашиваю? Да вот, заглядывал какой-то старый потаскун, женщину искал по имени Эстер». «Он еще зайдет?» — спросила я. — «Не знаю, — сказал он, — может быть».
— Я взглянула на нее: ни один мускул не дрогнул на ее лице, когда она соврала, что ее зовут не Эстер, — сказала Беверли, — но она не настолько совладала с собой, чтобы остаться сидеть, вернее лежать, — она успела уже лечь, хотя и не рядом со мной, как бы не так, а втиснувшись между двумя девушками, у чьих ног растянулся поперек какой-то парень. Пришлось ей перешагнуть через него, чтобы добраться до выхода. «Будет спрашивать еще, — сказала она со смехом, — передайте вместе с моим самым сердечным приветом, что меня зовут не Эстер, а Хюнтемаль Какчикель Ашкаплик. Пли-пли-плик. Старый потаскун. Очень старый, да? — спросила она, громко смеясь. — А я ведь на два года старше, как вам это понравится», — и, засмеявшись опять, перепрыгнула через того парня и со смехом выбежала из палатки. Ее клетчатую холстинную сумку, которую она очень любила, конечно же, мне пришлось выуживать из кучи в углу, так что, пока я выскочила наружу, в темень, ее и след простыл. В темень, — сказала Беверли, — ибо опять такие густые тучи наползли, что слезами и мраком застлались пределы земные, последний огонек поглотив, свет очей моих и всей жизни моей.
Небо и землю, сиянье и темень созерцает из-под приспущенных до колен ресниц всемудрый, восседая на высочайших высях отвечания, они же глубочайшие глуби вопрошаний. Испытующее око вперяет за низкие тучи, которые разогнал бы, шевельни он перстом; озирает выложенные сигнальными термоядерными огнями небесные поля вплоть до самых горних, обморочных далей. И земля, сама обратясь в единый круглый глаз, созерцает. Надежда есть ли на отзывчивый взгляд? На то, что и небо, узрев однажды лик земной, постучится к нам и, присев на табурет, охотливым словом рассеет мрак в светлицах наших и опочивальнях?
— Не знаю, сколько я пролежала там, в темноте, — сказала Эстер, — во всяком случае успело совсем нахмуриться и стемнеть. Едва в сотне шагов от палатки плюхнулась я прямо в лужу, ноги отказывались служить, до того устала. Такое смертельное изнеможение охватило, будто вся тьма и вода пали на бедную мою голову с небес и вся героинная тоска из двухсот звукоусилителей хлынула мне прямо в уши. Но и в луже я невольно усмехнулась, вспомнив…
— Ты чего это усмехаешься? — сказал нилашист[18] в нарукавной повязке. — Делать, что ли, нечего?
— Усмехнулась, — сказала Эстер, подставляя лицо закрапавшему опять дождю, — усмехнулась, вспомнив, что Йожефа назвали «старый потаскун».
— Кто этот Йожеф? — спросил нилашист со скрещенными стрелами на повязке, клюнув толстым коротким носом в сторону Эстер.
— Не знаю я никакого Йожефа, — сказала Эстер.
— Усмехаешься? — сказал нилашист со скрещенными стрелами и птицей турул[19] на рукаве, вдавливая ей в щеку свой сплюснутый с боков и покрытый восковицей короткий толстый клюв. — У, с-сука, отобью вот у тебя охоту усмехаться.
— Я не усмехаюсь, господин охранник, — сказала Эстер, в смертельном испуге глядя на его выпукло-вогнутые птичьи когти. — Я не знала, что в гетто смеяться не разрешается.
Дождь полил как из ведра, часто, неровно барабаня по железным крышам машин и автоприцепов, по тугому брезенту палаток. Большие лужи разлились вокруг спавших в мешках: будто раскрывшиеся внезапно в ответ небу серые глаза. Птица отряхнулась, взъерошась и обдав брызгами Эстер. Дождевые капли затекали ей под крупные редкие перья, задерживаясь ненадолго лишь на оголовье и голых пупырчатых подглазьях.
— В бога твою суку-мать, — сказала птица, — ты чего это разусмехалась? Ничего, сейчас пройдет это твое сучье смешливое настроение, я уж позабочусь.
— Кто вы такой? — спросила Эстер.
Птица замахнулась длинной когтистой лапой с густо, до пальцев обросшей перьями плюсной.
— Что ты там вякаешь, сука вонючая? Кто я такой?
— Простите, господин охранник, — дрожа всем телом, сказала Эстер. — Видите, я перестала смеяться. И никогда в жизни больше уже не засмеюсь.
— Кто я такой? — сказала птица. — Трупоед из семейства гологоловых. Копчиковая железа у меня не оперена, гортанные мускулы отсутствуют. Это единственный мой недостаток, но благодаря ему я хожу с высоко поднятой головой. В носовой перегородке скважина, так что мои большие овальные ноздри сообщаются между собой. Пропитание себе добываю, приканчивая ослабевших животных или отнимая добычу у других птиц. Придерживая ее когтями, измельчаю, вернее, кромсаю клювом и заглатываю, набивая зоб. Пищеварение протекает у меня исключительно быстро, неусвояемые части сбиваются в комок, который я отрыгиваю время от времени из клюва в виде так называемых погадок. Пищу пожираю в больших количествах.
— Замечательно! — плача навзрыд, сказала Эстер.
— Тихо ты, с-сука! — сказал трупоед.
— Замечательно! — отирая слезы узкой белой рукой, сказала Эстер.
— Цыц! — сказал трупоед. — Моя любимая пища — падаль. Завидев ее, я тут же спускаюсь и, сев на нее, вырываю сначала самые податливые части: глаза, уши, язык. Чтобы добраться до внутренностей, проклевываю мякоть возле заднего прохода.
— Замечательно! — сказала Эстер, закрывая лицо обеими руками.
— Заткнись, ты! — сказал стервятник. — Сколько раз повторять? А то как двину под зад, маткой своей блевнешь, пусть мамочка потом не плачется.
— Ясно, — сказала Эстер.
— Встать! — сказала птица лежащей на земле Эстер.
— Не встану, господин охранник, — сказала Эстер.
— Подымайся, быстро! — сказала птица.
— Не подымусь, — сказала Эстер.
— Не подымешься? — спросила птица.
— Нет, — сказала Эстер.
Птица опять стряхнула воду со своего буровато-серого оперения. В автовагончике за нами зажглось электричество, сказала Эстер, кто-то сладко потянулся — тень от мужского торса четко обрисовалась на тонкой муслиновой занавеске, хотя удовлетворенного похрустыванья суставами не было слышно из-за дождя. Издали, сказала Эстер, доносилось хриплое пенье под металлическое треньканье электрогитары: трень, брень. Впереди, на первом плане, переступала с ноги на ногу птица.
— Have a cigarette, please[20] — переменив манеру обращения, сказала птица, учтиво наклонив голову и предупредительно подаваясь вперед. — Вам вправду не хочется вставать? Значит, марихуану курите. Есть несколько пачек, могу уступить по сходной цене.
— Нет, — в ужасе взвизгнула Эстер.
— Гашиш? — вежливо осведомилась птица. — Импортный. В катышках и порошке. Настоящий турецкий товар. Кокаин, морфий, ЛСД, мескалин, французский ромилар, героин, амфетамин в большом выборе. Могу еще шприц предложить в заводской упаковке, стерильность гарантирована, за полцены отдам. Ну-с, что прикажете завернуть?
— Нет… Нет! — в ужасе взвизгнула Эстер.
— Подумайте…
— Нет… нет! — вне себя визжала Эстер. — Нет!
— Подумайте хорошенько, — с отеческой мягкостью сказала птица, назидательно подымая лапу. — Подумайте, пока не поздно! Не пришлось бы потом задницу мне целовать.
— Нет… нет! — визжала в ужасе Эстер. — Нет!
— Ну и ну, — сказал стервятник в нилашистской нарукавной повязке, не без сожаления качая головой и подымаясь… Почти скорбен был его взгляд с высоты, откуда… Легкое перышко, кружась… Можно даже, пожалуй, сказать, что оно грохнулось оземь.
— Наткнулась я на нее в ста шагах от палатки, — сказала Беверли, — хорошо, что у меня с собой фонарик был и окошко автоприцепа светило. Прямо под окошком она и лежала без чувств, в огромной луже. С большим трудом удалось ее растолкать и выволочь из грязи. «Ну, натворила делов, — сказала я ей, — какого шута нас сюда понесло, я же тебе говорила, — сказала я ей. — Нанюхаться и дома могла, коли уж припала охота, незачем было переться в такую даль, за две тысячи миль. Тащись теперь обратно больная».